Все, слышавшие это, покраснели, а императрица, никогда прежде не испытывавшая замешательства, вместо всякого ответа переменила предмет разговора.
Из воспоминаний Головкина об императрице Екатерине интересен эпизод, относящийся к пребыванию ее в Царском Селе, куда он часто сопровождал государыню, и прекрасно рисующий личность великой самодержицы.
«Это было в 1792 году, в июле месяце, — пишет Головкин, — я занимался рисованием под колоннадою греческих бань в Царском Селе. Туда же пришла императрица, прочитывая толстую пачку депеш. Мы были одни; она читала, я рисовал, и лишь шелест листвы нарушал безмолвие этого чудного уголка. Вдруг я взглянул на нее, быть может, с удивлением. Она тотчас же встала, подошла ко мне и, без дальнейших околичностей, стала громко читать донесение об одном из генералов. Вследствие своей самонадеянности, неповиновения он нагромоздил ошибку на ошибке, спрашивали ее инструкций и относительно его и произведенной им путаницы в делах.
Точно побуждаемая потребностью оправдаться в своих собственных глазах она с живостью сказала мне, что никогда не придавала значения этому человеку, но что ему покровительствовал князь Потемкин и несколько раз заставлял других рассказывать ей чудеса о нем. Я молчал. Она стала ходить взад и вперед; затем, через несколько минут, она снова вернулась ко мне и проговорила с глубоким вздохом.
«О, если бы небо вместо юбок дало мне хорошие лосины, подобные вещи не случались бы! Я бы поручилась отвечать за все. Управляют при помощи глаз, руки, а у женщин — одни глаза».
Рассказывая о графе Мамонове, заносчивом и думавшем, что ему все позволено, Головкин передает о следующей в высшей степени неуместной шутке, которую тот позволил себе по отношению к одной из самых приближенных придворных дам, очень некрасивой, но за свой важный вид получившей от императрицы прозвище «королевы». Она служила для интимного кружка Екатерины мишенью для всевозможных шуток, развлекавших государыню, и вот Мамонов условился с Сегюром застать ее во время ее туалета. Поставленные ими шпионы оказались настолько проворными, что, когда Мамонов с Сегюром вошли к ней в комнату, она меняла белье. Вышел большой скандал, и, хотя Екатерина много смеялась по этому поводу вместе с Мамоновым, но хотела сделать вид, что ничего не знает о произошедшем.
Однако, замечает Головкин, по рассеянности, или же из желания позабавиться, она вдруг заметила пострадавшей:
— У вас очень рассерженный вид. На кого вы сердитесь?..
Не получив никакого ответа, она воскликнула:
— Как? Вы даже не соблаговоляете отвечать мне?
— Я удивлена, государыня, — возразила та, — что вы спрашиваете меня об этом. Я думала, что, когда ваше императорское величество оказали мне честь там приблизив меня к своей особе, вы тем самым предохранили меня от возможности каких бы то ни было нахальных выходок против меня.
Следствием этого ответа, смутившего императрицу, было то, что оба виновника неуместной шутки получили приказание пойти извиниться.
Для характеристики личности Екатерины не лишен значения рассказ о неудавшейся попытке обер-гофмаршала Барятинского уничтожить обычай, стоивший громадных денег и заключавшийся в том, что к столу каждого придворного подавали к нему в комнату до шестидесяти бутылок вина. Екатерина терпеливо выслушала князя, а затем сказала ему:
— Я попрошу вас, милостивый государь, никогда не предлагать мне грошовой экономии. Это было бы прекрасно где-нибудь в другом месте, а у меня это было бы неприлично.
Благодаря этому обычаю, один из придворных, состоявший при великом князе Павле Петровиче, составил себе в течение тридцати лет лучший погреб в империи.
Но не допуская мысли, чтобы малейшее ограничение расходов Двора отзывалось на других, она охотно принимала реформы, касавшиеся ее лично, и, как бы она ни мечтала о приобретении каких-либо произведений искусства, когда у нее не было денег, она не поддавалась искушению.
— Исчезни, сатана, или дай мне рублей! — говорила она комическим и вместе с тем огорченным тоном тому, кто соблазнял ее покупкой.
Насколько было сильно обаяние, которое императрица оказывала на приближенных к ней лиц, лучше всего доказывает следующий случай с князем де Линь во время ее крымского путешествия, отчасти носящий на себе отпечаток средневекового романтизма. Она обещала ему подарить храм Дианы, прославленный некогда жертвоприношением Ифигении, и от которого сохранилась до того времени лишь одна одиноко стоявшая колонна. Когда императорская флотилия приблизилась к Партеннице, Екатерина, стоя на палубе возле князя де Линь, медленно протянула руку и, точно не замечая, что галера продолжала двигаться, проговорила:
— Князь де Линь, я даю вам эти земли на левом берегу Днепра.
Князь поцеловал руку императрице и, бросившись вплавь в мундире и с оружием, быстро достиг берега, вырезал кинжалом имя императрицы на утесе Ифигении и тем же образом вернулся обратно. По словам Головкина, Екатерина была в восхищении от этого рыцарского поступка, думая, что она является единственной героиней его, и только позднее князь сознался ей, что на другой стороне утеса он вырезал имя дамы, занимавшей в то время все его мысли.
Де Линь, расположение к которому Екатерины особенно усилилось после крымского путешествия, часто позволял себе противоречить императрице, что, впрочем, по-видимому, нравилось ей.
Однажды разговор шел о храбрости, и Екатерина заметила вдруг:
— Если бы я была мужчиной, я была бы убита, не достигнув капитанского чина.
Князь де Линь с живостью возразил ей:
— Я нисколько не верю этому, государыня, так как я нахожусь еще в живых.
Императрица не поняла сразу и на мгновение замолкла, а затем принялась смеяться над уроком скромности, преподанным ей князем, отказавшимся поверить, чтобы она была храбрее его. Иногда Екатерина выбирала его посредником между собою и Мамоновым и была в восхищении, когда он доказывал ей, что она не права.
Де Линь страстно любил сады, и императрица часто советовалась с ним относительно украшения Царского Села. Он редко сходился с нею во мнениях, так как, по его словам, «она имела все вкусы, не имея вкуса». Между прочим он много смеялся над речкой, прорытой по ее приказанию. Однажды в этой речке утонул рабочий, и, как только Екатерина увидела князя, она тотчас же сообщила ему эту новость.
— Как, государыня, рабочий утонул в речке вашего величества?
— Да, князь. Что вы скажете на это?
— Какой льстец! — воскликнул остроумный де Линь.
Из воспоминаний Головкина о крымском путешествии императрицы Екатерины следует отметить, при какой своеобразной обстановке произошла встреча императрицы с австрийским императором Иосифом — это было их первое свидание после долголетней разлуки, последовавшей за их близким знакомством.
Когда императорская флотилия приближалась к Херсону, в котором Екатерина должна была встретиться с Иосифом, она узнала, что он сухим путем отправился к ней навстречу. Она тотчас же сошла на берег и в свою очередь поспешила навстречу к нему.
«Мы бежали так хорошо, — рассказывала она, — что встретились среди поля, нос к носу. Первые слова, сказанные им мне, были следующие: «Политики ловко попались: никто не видел нашей встречи». Он был со своим послом Кобенцелем, а я с князем де Линь и графиней Браницкой».
Затем Екатерина вместе с императором Иосифом сели в карету и отправились в Кайдак: император, думая, что будет обедать у императрицы, а она — рассчитывала на обед Потемкина. Между тем, Потемкин, не ожидавший их приезда, отправился на сооружение какого-то нового города, не заказав себе обеда, и хотя и вернулся как раз во время, чтобы встретить августейших гостей, но достаточно поздно, чтобы предложить им обед. Тогда «великолепный князь Тавриды» немедленно сам отправился на кухню вместе с принцем Нассауским и графом Браницким, и они принялись, кто как умел, приготовлять кушанья. Обед, конечно, вышел прескверный.
— Но несмотря на это, — говорила Екатерина, — ели, смеялись и были довольны.
Возвращаясь из Крыма, императрица, как известно, останавливалась в Москве; однажды она спросила де Линь, как он находит этот город.
— Мне представляется, — отвечал князь, — что я вижу четыреста или пятьсот домов вельмож, которые они перекатили сюда на колесиках вместе со своими деревнями, чтобы соединиться здесь и жить целым обществом.
Пребывание Екатерины в Москве дает повод Головкину высказать много интересного об архиепископе Платоне. Платон был в полной немилости у императрицы и должен был опасаться ее приезда; он даже знал из тайных донесений, что Екатерина решила заключить его в Троицко-Сергиевскую лавру. Однако, по словам Головкина, он нисколько не тревожился этим, зная, что, если Двор не расположен к нему, пока находится в Петербурге, все тучи рассеиваются, как только он прибывает в Москву; он производил на Дворе то же обаятельное впечатление, под которое подпадали все, приближавшиеся к нему.
Два дня спустя после приезда Екатерины праздновался его юбилей; приказ об отправлении Платона на покой должен был быть отдан тотчас после обедни, но Екатерина, решив так, не приняла во внимание красноречия Платона и произнесенной им потрясающей проповеди. Растроганная и взволнованная, она приказала сказать незаметно священнику, готовившемуся произнести ектенью, назвать в ней Платона митрополитом. Таким образом, вместе изгнания, он достиг вершины церковной иерархии. Князь де Линь наравне с другими поддался чарующему обаянию Платона.
«Если бы вы узнали его, — писал он маркизе де Куаньи, — вы бы до сумасшествия полюбили его. Вчера, выходя из его сада, княгиня Голицына испросила его благословения; он сорвал розу, благословил ее и с безукоризненным изяществом предложил ее княгине».
«Платон, — пишет Головкин, — как и большинство русских монахов, был самого скромного происхождения; обладая большим умом, которому сильное честолюбие не позволяло заржаветь, он был назначен законоучителем Павла I, еще в бытность его великим князем; ему же было поручено ознакомить первую жену великого князя с языком и религией страны, и при Дворе он приобрел привычку, а, может быть, и наклонность к интригам. Он был приветлив и добр с простым народом, обожавшим его, высокомерен и суров с вельможами, которых заставлял ухаживать за собою, и постоянно более или менее неудобен для своего государя. Его враги называли его шарлатаном алтаря и кальвинистом в глубине души, но он никогда не служил без того, чтобы не растрогать до слез, никогда не произносил проповеди, части которой не приводились бы потом, как цитаты. После этого в тиши своего кабинета он читал Вольтера, Гельвеция, Руссо, и говорил о них с полным знанием предмета».