Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания и анекдоты — страница 23 из 55

Оба брата Куракины поддерживали появившегося в то время в Петербурге голландца Роберта Воота с его несчастным проектом уплаты долга русского правительства банкирскому дому Гопе в Амстердаме. Я скажу об этом несколько слов, чтобы показать до чего довело, в царствование Павла I, доверие, оказываемое людям, которых можно было назвать только условно честными.

Роберт Воот представил свой проект, состоявший в учреждении «государственного вспомогательного банка для дворян» для ограждения его от ростовщичества и преследований кредиторов, которых они, будь сказано в скобках, никогда особенно не боялись. Но каким образом оградить дворянство от ростовщичества? План состоял в том, чтобы заплатить, в течение двадцати пяти лет, капитал с процентами, что составляло для несчастного дворянина 14 процентов годовых на занятый капитал. Каким образом проект Воота ограждал должников от кредиторов? — Тем что он уполномочивал правительство конфисковать заложенные имения, как только происходило замедление в уплате следуемого с должника взноса. Я позволил себе высказать это генерал-прокурору (Куракину) со всею откровенностью, допускаемою старою дружбою, но он не хотел меня слушать. Я говорил об этом также и другим лицам с тем большею убедительностью, что, не имея сам долгов, я мог руководствоваться исключительно своею преданностью общественным интересам. Это произвело много шума. Императрица[166], которая никогда не удостаивала меня своего благоволения и никогда не упускала случая вмешиваться в дела, сказала, рассчитывая на большой успех, генерал-прокурору, во время приема, громко: «Пусть себе невежды говорят; что бы они не говорили, я всегда буду на вашей стороне»[167]. Я мог воздержаться, чтобы не сказать, правда, очень тихим голосом, что мнение императрицы, какое бы оно не внушало уважение, не имеет курса на бирже. Об этом было передано императрице, которая пожаловалась императору. Последний, не выказывая мне большего нерасположения, чем всегда, ограничился, на следующий день, распоряжением о возобновлении указа императрицы Анны Иоанновны, карающего всех тех, кто осмелится злословить по поводу правительственных мероприятий, прокалыванием языка каленым железом. Но какой, спрашивается, могли иметь интерес в этом деле генерал-прокурор и вице-канцлер, люди богатые сами по себе и по милости государя? Вот какой: владение землями, заложенными в новом банке, обеспечивалось на двадцать пять лет; земли же, полученные благодаря щедрости императора, были гораздо менее обеспечены за их владельцами; что подарено, может быть снова отнято, а потому их-то именно и следовало заложить в банке; при отсутствии же долгов, можно было, на занятые деньги, купить новые земли и, таким образом, в течение двадцати пяти лет, утроить свою земельную собственность. Вот почему следовало прокалывать языки тем, кто возражал против этого безнравственного учреждения, усугубившего неурядицу знатных родов!

Из уважения к некоторым семействам я не буду приводить последствий помощи, оказываемой этим банком, хотя они вполне оправдывают мое возмущение, за которое императрица хотела меня наказать.

Это наводит меня на одно обстоятельство, бывшее причиною многих несчастий и событий, начала которых иначе не могут быть выяснены. Императрица по своему характеру не была зла, но желание иметь влияние заставило ее натворить в это царствование много бед. Будучи сама добродетельной и дорожа верностью своего мужа, она полагала, что лучшее средство привязать его к себе должно состоять в передаче ему, в интимности супружеской жизни, всяких верных и неверных сведений, сопровождаемых ею хорошими и дурными советами, которые её подозрительный ум жадно подбирал. В эти минуты откровенности все средства были хороши; друзья и враги одинаково приносились в жертву и, теснимая вопросами по поводу разных событий, она не щадила никого. Её приближенные предупредили меня об этом. Мне рекомендовали обратить внимание на дни, следующие за вечерами, когда императрица прощалась с императором словами: «Дорогой друг, я хотела бы поговорить с Вашим Величеством о многих вещах, если вы позволите». На другой день после такой фразы следовала всегда какая-нибудь немилость, малая или большая. Эта оригинальная фраза определяла комнату, где государь ляжет спать, и императрица бывала так уверена в своем деле, что она в этот день не торопилась заканчивать свою игру.

Я еще сомневался в правдивости этого слуха, когда со мной произошел случай, убедивший меня в его достоверности. Это было в Гатчине. Императрица повелела мне принять участие в игре, и кроме меня еще графу Мусину-Пушкину и Нарышкину; между последними вышло какое-то недоразумение и они просили меня рассудить их, но я отказывался. Императрица присоединилась к ним, чтобы убедить меня. Я умолял ее избавить меня от этого, но она, наконец, приказала мне исполнить их просьбу. Я высказался за Мусина-Пушкина, хотя императрица видимо склонялась на сторону Нарышкина. Последний обиделся и не хотел подчиниться моему решению. Я объяснял ему, что ведь я не домогался решения спора и сделал это по Высочайшему повелению, что я привел мотивы моего мнения и считаю его правильным. На это императрица заметила мне недовольным тоном, что я не имею права противоречить лицу с высшим чином, чем мой собственный. Я почтительно замолчал, потупив взор. Но императрица начала снова насмешливым тоном: «Кому нечего возражать, тому полезно замолчать! Что вы на это можете ответить?» — «Что, я не знал, Ваше Величество, что существует отношение между чином и талантом!» Ужин временно прекратил игру. Император за столом разговаривал только со мною. Когда, после ужина, снова сели за игру, император подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Когда же он затем собирался уйти в свои покои, императрица сказала ему свою знаменитую фразу, а на другой день, в восемь часов утра, пришла мне сказать от имени императора, что Его Величество не терпит в России якобинцев. С тех пор он со мною разговаривал только по делам департамента церемониальных дел.

Императрице пришлось поставить крест на своих гатчинцев. Она присутствовала при их зарождении и видела, как они вырастали. Её политика внушала ей смотреть на них, как на своих преданных слуг, но та же политика требовала также противодействия всем тем, кто мог иметь влияние на императора. Во избежание обвинения в том, что она всех удаляет от государя, она не пропускала случая, чтобы расхваливать за их нравственность людей весьма посредственных. В числе их находился престарелый граф Строгонов[168]. В один прекрасный день он оказался обер-камергером. Но императору скоро надоели его старые парижские анекдоты и его неспособность к этой должности, которая считалась весьма важной. Его опала являлась неминуемой и хотя императрица старалась отразить удар, но её усилия оказались тщетными. По истечении некоторого времени, однако, император, встретив его где-то, велел ему сказать, что он может опять прийти ко Двору и что он с удовольствием увидит его за своим столом. Как только императрице удалось подойти к нему, она потянула его к окну и сказала ему: «Ради Бога, граф, будьте как можно осторожнее»… и хотела продолжать, но Строгонов, вспомнив, что ему стоили её покровительство и его собственная неосторожная болтливость, прервал ее словами: «Да, да государыня, надо нам обоим быть поосторожнее».

Случайно я, в начале года, присутствовал при сцене, которая, может быть, не поразила бы другого, но мне доставила большое удовольствие. Это было 3-го февраля, в день празднования ордена св. Анны. После обедни, государь, бывший в парадном мундире удалился в свои покои, в ожидании обеда и разрешил принявшим участие в церемонии немного отдохнуть. В комнате, кроме государя, находились только великий князь Александр и я. После небольшого молчания государь сказал своему сыну: «Что бы ни говорил Дюваль, эта корона очень тяжела». Когда великий князь на это ничего не ответил, государь продолжал: «Вот возьми ее и попробуй сам». В этих словах, я уверен, не было никакого умысла, но великий князь, по-видимому, понял это иначе, сильно смутился, пробормотал что-то, кашлянул и не осмелился высказать свое суждение о тяжести короны. Обер-гофмаршал, вошедший в это время, выручил его из неловкого положения.

Самое достопримечательное событие произошло в разгар лета, когда Двор находился в Павловске[169]. Оно обратило на себя особенное внимание лиц, следивших за развитием характера императора. Престарелый адмирал Чичагов[170], которого политика Екатерины так широко вознаградила за ошибки, допущенные им во время войны со Швецией, имел сына, контр-адмирала[171], человека с талантом и характером. Он почему-то не понравился гатчинцам, которые стали к нему придираться, так что ему не оставалось ничего другого, как испросить свою отставку под предлогом, что ему надо поехать в Англию, чтобы там жениться. Министр отказал ему в этом разрешении, но английский посланник сэр Чарльз Витворт заступился за него. Император прежде всего потребовал, чтобы он снова поступил на службу. Адмирал не отказывался, но поставил условием, чтобы с него не взыскивали за прошлое. Этот вопрос обсуждался в большом кабинете государя. Полчаса спустя, слышно было, как гробовой голос императора всё более возвышался; наконец дверь отворилась и адмирал вышел. Он казался спокойным, но сюртук, лента и даже галстук были с него сорваны. Не подлежало сомнению, что он был постыдно избит. В таком виде он, посреди аванзалы, ждал решения своей участи. Флигель-адъютант государя накинул ему на плечи казачью шинель и передал ему приказ отправиться прямо в крепость. Когда он, под сильным караулом, выходил из комнаты, он обернулся к обер-гофмаршалу Нарышкину и сказал с благородным жестом: «Александр Львович, будьте так любезны вынуть из кармана моего сюртука ассигнацию в пятьдесят рублей и мой бумажник; я не думаю, чтобы государь хотел меня лишить этих вещей и так как я не знаю, куда меня ведут, то я, может быть, буду в них нуждаться». Он храбро вытерпел в своей тюрьме несколько недель, несмотря на все старания смирить его, пока, наконец, не почувствовали некоторого стыда, главным образом перед английским королем, и не согласились на его условия