Был зван также дон Хуан де Маньяра, но когда я пришел передать приглашение, он отказался под предлогом, что ему в эти часы надо быть на дежурстве. Не могу умолчать о том обстоятельстве, что, придя к нему поутру, я застал у этого щеголя Лесбию, причем по их одежде можно было догадаться, что они только вернулись с прогулки, — вероятно, встречали восход солица в лугах, как пристало влюбленным. Вечером того же дня я видел Маньяру в главном патио, где он расхаживал с понурым видом, а на следующее утро, когда мы встретились там же, он попросил меня снести письмецо сеньоре герцогине. Я отказался, на том и кончилось. Не иначе, как у сеньора де Маньяра были крупные неприятности.
Амаранта явно расстроилась, узнав, что этот вертопрах не будет у нее обедать, Когда я явился с этим известием, у нее в гостях был господин, которого я видел накануне вечером в процессии, сопровождавшей принца. Они беседовали часа полтора, а когда гость уходил, я рассмотрел его получше, — могу поклясться, что отродясь не видывал более отвратительной физиономии. Я бы и не стал о нем вспоминать здесь, не будь он одним из самых знаменитых людей своего времени, — поэтому, я думаю, мало только упомянуть о нем, надо описать его подробно в назидание нынешним. То был маркиз Кабальеро, министр юстиции.
Видел я его всего один раз, но никогда не забуду. Ему можно было дать лет пятьдесят. Приземистый, тучный, он глядел на вас мутным, коварным взглядом своего единственного глаза — другой уже давно не видел света; иссиня-багровое, нечистое лицо говорило о неумеренном пристрастии к вину; походка и манеры напоминали рыночного торговца; в каждой черточке чувствовалась душа низкая и злобная, — невозможно было понять, как человек со столь гнусной наружностью мог быть министром, разве что он обладал какими-то особыми достоинствами. Но нет, друзья мои! Нравственный облик маркиза Кабальеро был ничуть не лучше физического — тут можно было смело сказать, что никогда еще низменные чувства и подлые мысли, уродующие душу, не запечатлевались так верно в телесном облике человека. Ничтожный, невежественный, способный лишь к интригам, он являл собою характерный тип подлого, мелочного крючкотвора, для которого главное в науке права не принципы, а лазейки, оговорки и двусмысленные формулы, позволяющие запутать самое простое дело.
Никто не мог объяснить причину его возвышения, для всех тем более загадочную, что всемогущий Годой отнюдь его не жаловал. Каким-то образом пробравшись ко двору с черного хода и утвердившись благодаря интригам, Кабальеро, вероятно, избрал орудием своего влияния на короля защиту интересов церкви: он подогревал религиозные чувства недалекого Карла, запугивал воображаемыми бедами, внушал, что существование трона зависит от покровительственной политики в отношении церкви, — и так стал для короля необходимым человеком. Сам Годой не сумел удалить его из правительства и прекратить гонения, вдохновителем которых был этот фанатик и изувер, он же министр правосудия. Многие замечательные люди того времени стали жертвой его преследований, он посадил в тюрьму Ховельяноса и завершил свой славный путь участием в свержении самого Князя Мира в марте 1808 года.
Привожу эти краткие сведения о человеке, который был тогда предметом всеобщей и заслуженной неприязни, как пример того, что возвышение глупцов, негодяев и мошенников — это, вопреки распространенному мнению, бич не только нашего времени.
После беседы моей хозяйки с Кабальеро начался обед. Я прислуживал.
— Я уже знаю, что было в бумагах, изъятых у его высочества, — сказала Амаранта, садясь за стол и глядя на Лесбию с нескрываемой враждебностью. — Кабальеро мне сообщил, попросив не разглашать, но вскоре все и так узнают…
— Можешь нам сказать… Мы не станем делиться ни с кем, кроме друзей, — пообещала маркиза.
— А я полагаю, говорить не следует, — проворчал дипломат, как всегда недовольный, что кто-то сообщает тайны, ему неизвестные.
— В бумагах найден доклад королю, составленный, как предполагают, доном Хуаном Эскоикисом, хотя и написанный рукой Фердинанда. В нем будто бы в самых резких словах осуждаются распутство и злоупотребления Князя Мира. Вспомнили и о двух его женах, и о том, что он торгует должностями, пенсиями и пребендами, назначая их тем, кто…
— Истинная правда! — сказала маркиза. — Я это слышала от человека, которому Князь Мира как раз предлагал…
Почтенная старушка не договорила — она вспомнила, что я стою рядом. Но я привык понимать с полуслова и сразу догадался, о чем речь.
— В докладе этом, — продолжала графиня, — смешивают с грязью бедняжку Тудо и советуют королю посадить ее в тюрьму. Наконец, там есть требование низложить нашего Князя, конфисковать его имущество и разрешить наследному принцу отныне сопровождать отца повсюду.
— Очень, очень справедливо, — кивнула маркиза, удивленная тем, насколько совпадали мысли заговорщиков с ее собственными. Конечно, где-нибудь в другом месте я бы поостереглась это сказать.
— Здесь-то бояться нечего, — продолжала Амаранта. — Сам Кабальеро не очень соблюдает тайну: я знаю, он уже говорил нескольким. Есть там еще презабавный документ, нечто вроде сайнете, сценка в лицах, как бы сочиненная для театра. Действующие лица — все знакомые нам особы, но под вымышленными именами. Принц называется доном Аугустином, королева — доньей Фелиной, король — доном Диего, Годой — доном Нуньо, а принцесса, на которой хотели женить наследника, — доньей Петрой.
— Каков сюжет комедии?
— Это вымышленная беседа с королевой — королева высказывает различные замечания, а ей на все даются остроумные ответы, цель которых изобличить в ее глазах Князя Мира. Много там и непристойных выражений. К концу дон Аугустин наотрез отказывается жениться на донье Петре, свояченице министра, сестре кардинала и герцогини Де ла Чинчон.
— И это тоже отлично придумано, — сказала маркиза. — Поставили бы такой сайнете на сцене, я первая бы начала аплодировать. В самом деле, чего это вздумали женить бедного юношу на чьей-то свояченице? Не лучше ли поискать ему супругу в одной из царствующих фамилий? Уверена, что все они мечтают породниться с нашими королями и с радостью выдадут любую из своих девиц за такого бравого принца.
— Вам ли судить о столь важных делах! — с неудовольствием молвил дипломат. — Что ж до содержания документов, я, право, не понимаю, как это ты, племянница, особа разумная, так неосторожно разглашаешь тайну.
— Забавно! Прежде вы сомневались, что эти бумаги существуют, а теперь вы корите меня за их огласку и тем самым подтверждаете их существование.
— Да, подтверждаю, — не смутился дипломат. — И ежели другие выбалтывают то, о чем я намеревался молчать…
Хитрец понял, что не сможет опровергнуть сообщение Амаранты, и решил сделать вид, будто тоже знает о материалах процесса.
— Выходит, ты все уже знал? — спросила маркиза. — Так я и говорила: не может быть, чтобы он не знал. Ах, братец, от тебя ничто не укроется. Какая проницательность! Ты смело можешь сказать, что слышишь, как трава растет.
— Это правда, к сожалению! — напыжившись, воскликнул маркиз. — До моих ушей доходит все, как я ни стараюсь ни во что не вмешиваться и стоять в стороне от всяких интриг. Что поделаешь! Надо терпеть.
— Тебе, братец, наверное, известно еще кое-что, а ты молчишь, — сказала маркиза. — Ну же, не таись: Наполеон в этой истории замешан?
— Начинаются вопросы? — развеселясь, захихикал старик. — И не думайте спрашивать, клянусь, что вы из меня слова не выудите. Вы же знаете, в таких делах я непоколебим.
Пока шел этот разговор, Лесбия молчала.
— Дайте же мне закончить! — возмутились Амаранта. Я не рассказала еще об одной бумаге, найденной у принца.
— Ах, дорогая племянница, лучше бы тебе помолчать. — с укоризной заметил дипломат.
— Нет, нет, пусть говорит!
— Так вот, раскрыт шифр, при помощи которого наследник ведет переписку со своим наставником доном Хуаном Экоикисом, и вдобавок, самое важное…
— Вот именно, самое важное — перебил дипломат, — а потому надо молчать.
— Напротив, потому-то и надо говорить!
— Итак, обнаружили письмо, вернее, что-то вроде заметок, без обращения и без подписи, из которых явствует, что принц намерен передать через одного монаха докладную королю. Примечательней же всего, что в этих заметках принц заявляет о своем намерения следовать примеру святого мученика Эрменегильда и бороться — слушайте внимательно! — бороться за справедливость. Да ведь это прямой призыв к революции! Далее он требует от заговорщиков, чтобы они стойко держались, чтобы готовили воззвания и чтобы…
— О, женщины, женщины! Когда же вы научитесь хранить тайну! — прервал ее маркиз. — Я просто поражен, что ты столь беспечно толкуешь об опаснейших делах.
— В этих заметках, — продолжала графиня, не обращая внимания на назойливые увещания дипломата, — королевская чета и Годой обозначены готскими именами: Леовигильд — это Карл Четвертый; королева — Госвинда, а Князь Мира — Сисберт. И вот принц — он себе отводит роль святого Эрменегильда — объявляет заговорщикам, что на головы Сисберта и Госвинды вскоре обрушится гроза, и убеждает их усыпить осторожность Леовигильда притворными восторгами и лестью.
— Только-то всего? — удивилась маркиза. — По-моему, это самый невинный вздор.
— Как бы не так! — гневно возразила Амаранта. — Ясно, что они хотят свергнуть Карла Четвертого.
— Я бы не сказала.
— А я уверена в этом. Гроза должна обрушиться на головы Сисберта и Госвинды — следовательно, наследник и его друзья намерены не только расправиться с гвардейцем, но еще замышляют какую-то пакость против королевы — быть может, собираются отправить ее на гильотину, как бедняжку Марию-Антуанетту. Всем известно, что король обожает свою супругу. Всякое оскорбление, нанесенное королеве, он воспринимает как оскорбление своей особы.
— Ну, если с ними что-нибудь и случится, так поделом, — ответствовала маркиза.
— А я считаю, — запальчиво сказала Амаранта, — что принц может затевать сколько ему угодно заговоров против министерства Годоя, но писать записки королю, пятнать честь своей матери, рассуждать о грозах, которые обрушатся на Сисберта и Госвинду, то есть, по сути, покушаться на жизнь королевы, — это, по-моему, поведение, недостойное испанского принца и христианина. Ведь она — его мать, и сколько бы ни было у нее грехов, — а я убеждена, что не так их много и не так они страшны, как грехи ее хулителей, — не годится сыну их обличать и разглашать, а тем более ссылаться на них в борьбе со своим врагом.