Двор Карла IV. Сарагоса — страница 35 из 85

— Незачем слушать, и так ясно, что он решил низложить короля и королеву и возвести на трон нашего дорогого принца. Чтоб мне провалиться, если он не сделает этого и очень даже скоро, некий господинчик не успеет даже пропеть «кукареку»!

— Возмутительно! — вскричал со страхом дон Лино Крохобор. — Говорить такие вещи, когда нас могут услыхать люди, преданные правительству!

— Ба, ба, друг мой, дон Лино! — возразил торговец бумагой — Да это всем известно. Пройдет месяц, и следа здесь не останется ни от Колбасника, ни от короля с королевой, ни от всех этих безобразий и подлостей, о которых даже говорить не хочу, чтобы не позорить страну.

— Вашими устами да мед бы пить, сеньор дон Анатолио, — вздохнула лавочница. — Хоть бы поскорее господь бог надоумил сеньора де Бонапарта, чтобы он шел сюда навести порядок в Испании.

Аббат дон Лино, не желая больше слушать такие речи, ушел; меня тоже выпроводили, чтобы дону Анатолио и донье Амбросии никто не мешал обсуждать государственные дела.

Мне не хотелось возвращаться домой, не поговорив с Пакорро Чинитасом, который, стоя на обычном своем месте, точил ножи — ножницы.

— Здравствуй, Чинитас! — сказал я. — Давно не виделись. Ты слыхал, как народ переполошился?

— Да, слыхал. В сегодняшней «Газете», говорят, какой-то манифест пропечатан. У пирожника читали вслух, и все говорили, что Колбасника надо повесить за ноги.

— Выходит, все уверены, что манифест сочинил он?

— А мне-то какое дело! — ответил Чинитас, распрямляя спину. — Я одно знаю, все они там, наверху, хороши, один лучше другого. Говорят, будто министр сам сочинил эти письма и заставил принца подписать. А зачем принц подписывал? Что он, ребенок, школьник первого класса? Ведь ему двадцать три года! И я думаю, в двадцать три года пора уже знать, что надо подписывать, а что не надо.

Довода Чинитаса показались мне вескими и убедительными.

— Хотя ты не умеешь ни читать, ни писать, — заметил я, — по-моему, ты умнее самого папы.

— А все эти лавочники, монахи, щеголи, офицеры, аббаты, канцеляристы страх как рады, только и говорят о том, что вот придет Наполеон и посадит принца на престол. Дай бог, чтобы это кончилось добром!

— А ты как думаешь, мудрый точильщик?

— Я думаю, что дураки мы будем, если поверим Наполеону. Этот молодчик, и глазом не моргнув, завоевал Европу, так неужто ему не захочется наложить лапу на самую распрекрасную страну в мире, нашу Испанию, особенно когда он увидит, что король с королевой и принц, ее правители, готовы один другому глаза выцарапать, как рыночные торговки? Он скажет: «Да чтобы слопать этот народец, мне трех полков хватит», — и будет вполне прав. Уже пригнал в Испанию больше двадцати тысяч солдат. Вот увидишь, Габриэлильо вспомнишь мои слова. Большие дела будут. Надо нам быть наготове, потому как от короля нашего толку мало и придется самим управляться.

Как я убедился впоследствии, слова эти, последнее, что сказал мне тогда Чинитас, заключали в себе глубокий смысл. Он один верно предугадал грядущие события, меж тем как кумир века, судивший об Испании по ее королям, министрам и знати, считал, что знает все наперед, а на деле не знал ничего. Его заблуждение относительно страны, которую он шел завоевывать, объяснить нетрудно: он, вероятно, знал, что говорят донья Амбросия, дон Анатолио, бакалейщик, отец Салмон и подобные им, но, увы, ему не пришлось послушать мнение Точильщика.

XXII

Наступил вечер, приготовления к спектаклю во дворце маркизы шли полным ходом. Я отнес костюм моей хозяйки в отведенную ей для переодевания комнату и, поднявшись по черной лестнице на антресоли к Инес, застал бедняжку в большом огорчении: у доньи Хуаны усилились боли, добрая женщина от слабости еле могла говорить. Побыл я там, сколько мог, утешая свою подружку и ее дядюшку, но время было ограничено, вскоре пришлось их покинуть, и я, понурив голову, спустился в апартаменты маркизы.

Попробую описать этот роскошный дворец, чтобы вы могли себе представить, как он был великолепен. Украсить дворец для празднества было поручено дону Франсиско Гойе, и я думаю, работа, выполненная этим великим мастером, не нуждается в моих похвалах. Начиная от главной лестницы он украсил все стены цветочными гирляндами и фестонами из листьев, цветы были бумажные, а листья настоящие, дубовые; подобной красоты я в жизни не видал. Лампионы были развешаны с большим искусством, также в виде разноцветных гирлянд и фестонов; их яркий свет придавал всему дому вид волшебного царства.

В первом зале новая мода еще не изгнала со стен чудесные старинные гобелены, переходившие из рода в род; фамильные реликвии при ослепительном свете лампионов не утрачивали свойственного им отпечатка строгой важности, напротив, причудливые блики, игравшие на расставленных по углам рыцарских доспехах, — стальных стражах с опущенным забралом и копьем в рукавице — казалось, наделяли движением и жизнью жуткие призрачные тела, заключенные в этих металлических формах. Красочные картины, изображавшие бой быков, разгоняли мрачное впечатление от темных полотен двухвековой давности работы Пантохи де ла Крус и Санчеса Коэльо, которые запечатлели с десяток хмурых, суровых полководцев, покоривших полмира.

Разительный контраст с этими сокровищами национального искусства представляла обстановка в новом стиле неоклассицизма, введенном французской революцией. Но сейчас мне недосуг описывать греческие орнаменты и мифологические группы Гор, Нереид и Гермесов, красовавшихся в чинных академических позах на часах, на подножьях канделябров и на ручках цветочных ваз. Все эти младшие боги, блиставшие позолотой и воскрешавшие великолепие древнего Олимпа, не очень-то вязались с удалыми тореро и красотками, изображенными при помощи кисти или ткацкого стана на картинах и гобеленах, однако никто не замечал дисгармонии.

Зал, где находилась сцена, выглядел веселее других. Гойя с замечательным искусством разрисовал занавес и портал, составлявшие фронтиспис сцены. Посредине занавеса был изображен Аполлон в облике бравого мадридского щеголя не то с лирой, не то с гитарой в руках, а по обе стороны от него расположились девять прелестных девиц в характерных мадридских нарядах, — правда, по их атрибутам и позам можно было догадаться, что великий живописец имел в виду муз. Эта восхитительная группа была в то же время одной из самых остроумных юмористических картинок, созданных волшебной кистью Франсиско Гойи — даже почтенный Пегас был представлен в виде могучего гнедого кордовской породы, который в самой обычной сбруе гарцевал на заднем плане. С портала глядели в зал рожицы амуров, — вернее, озорных мальчишек с мадридской Бойни. Творец «Капричос» не впервые изображал Парнас в юмористическом духе.

Но пора нам покинуть залы и заглянуть за кулисы, где царила такая суматоха и толкотня, что с трудом можно было двигаться. Для переодевания актерам отвели несколько комнат: одну Майкесу, вторую моей хозяйке, третью — всем прочим актерам и актрисам, взятым из театра, в том числе и мне. Лесбия одевалась в туалетной комнате самой маркизы, а два любителя из господ — в покоях хозяина дома. Помнится, я первый управился с этим делом; вместо веселого Габриэлильо на меня глянул из зеркала мрачный Песаро — Яго бессмертной трагедии. Костюм, в который меня нарядили, нельзя было отнести ни к одной исторической эпохе, — то был обычный в дедовские времена костюм захудалых комедиантов. Он сгодился бы и для роли пажа, но, когда мне приклеили бороду и усы, я совершенно преобразился, и костюмеры сказали, что им никогда еще не удавалось создать более мрачного и злобного предателя.

Пока одевались остальные, я прогулялся по сцене и, чтобы скоротать время, поглядел через отверстие в занавесе на блестящую публику, заполнившую зал. Прежде всего я увидел бравого Маньяру, он сидел в первом ряду, у самого занавеса. Потом я заметил, что все господа и дамы повернулись лицом к главной двери и расступились, чтобы дать дорогу какой-то важной особе, с чьим появлением веселый шум сменился минутной тишиной, а затем громким ропотом восхищения. В середину зала прошла горделивая красавица, отвечая на приветствия мужчин и дам. Была она в легком белом платье с высокой талией — этот фасон назывался «вьюнок» — и пучком роз на груди, модным украшением, носившим наименование «croissure á la victime»[22]. Прическа в греческом стиле на профессиональном языке парикмахеров назывались «туалет Ифигении». Красоте дамы, изяществу ее наряда придавали особое очарование усыпанные бриллиантами драгоценности, озарявшие мириадами радужных искр ее голову и грудь. Надо ли говорить, что это была Амаранта.

Глядя на нее, я почувствовал, что где-то внутри, в темных закоулках моего воображения, вспыхивают туманные, мерцающие огоньки, как будто у меня в мозгу кружились и плясали язычки спиртового пламени. Пока я любовался ею, я не помнил о том нравственном падении, к которому привела бы меня служба у нее. Красота Амаранты ослепляла, завораживала; в ее осанке было столько благородства и величия, такая властная, покоряющая сила во взоре ее очей, что я невольно перевернул на миг ту ужасную страницу, которую мне довелось прочитать в книге ее загадочного характера. Я смотрел не отрываясь, словно прирос к занавесу; мои глаза искали встречи с лучистым взором Амаранты, следовали за поворотами ее головы. Наблюдая за ее лицом и едва заметными движениями губ, я пытался угадать, какие слова она произносила, о чем думала в эту минуту. Скоро поднимется занавес, на меня устремятся взгляды всех этих знатных господ, а главное — Амаранты; они будут слушать меня; возможно, что заученные слова роли, развитие действия, в котором я участвую, вызовут волнение, интерес, восторг изысканной публики. Эти мысли вновь пробудили мое задремавшее было тщеславие, и я, пыжась от гордости, подумал, что снискать аплодисменты стольких дам и господ — это слава, лучи которой могут потом освещать и согревать человека всю жизнь.