Двор Карла IV. Сарагоса — страница 76 из 85

Пусть тот, кто не верит моим словам, откроет учебник истории и убедится в том, что несколько десятков человек, замученных, голодных, разутых, полураздетых, израненных, целый день продержались в башне Сан-Франсиско; более того, они выбрались на крышу церкви и, не обращая внимания на огонь, открытый по ним из Больницы, пробили в кровле множество отверстий, через которые забросали французов ручными гранатами, вынудив противника к концу дня оставить церковь. Весь вечер и ночь французы пытались отбить храм, но достигли своей цели лишь на следующий день, когда наши спустились с крыши и перешли в дом Састаго.

XXIX

Сарагоса сдается? Смерть каждому, кто это скажет!

Сарагоса не сдается. Пусть ее превратят во прах, пусть от ее овеянных легендами зданий не останется камня на камне, пусть рухнут все сто ее храмов, пусть, изрыгая пламя, разверзнется твердь, взлетят под небеса фундаменты и дождем посыплется в бездну черепица кровель — все равно среди обломков и трупов найдется один еще живой испанец и скажет, что Сарагоса не сдается.

Пробил час беспредельного отчаяния. Франция больше не сражалась — она рыла подкопы. Чтобы завоевать испанскую землю, нужно было сперва перекопать ее. Одна сторона Косо уже принадлежала Франции, истерзанная Испания отступала на противоположный тротуар. В Тенериас и в левобережном предместье французы тоже брали верх: там беспрестанно рвались их мины.

Хоть это и кажется невероятным, но в конце концов мы привыкли к взрывам мин, как в свое время притерпелись к бомбардировкам. Иногда откуда-то доносился грохот, равный по силе тысяче громовых раскатов одновременно. Что это? Да ничего: просто взлетает на воздух университет, часовня Крови господней, дом Аранды, какой-нибудь монастырь или церковь. Мы жили уже не на нашей мирной и тихой планете, а в безумном мире, пронзенном молниями, в мире, где царили грохот и разрушения, где некуда было ступить, потому что вся земля была разворочена и всюду зияли воронки от взрывов. И тем не менее люди продолжали сдерживать чудовищный натиск врага, чьи неисчислимые полчища походила на поток лавы, беспрерывно и неумолимо выбрасываемый вулканом, или на бурю, которой нет конца. Рушились крепости — их заменяли монастыри; падали монастыри — в дело вступали дворцы; исчезали дворцы — в ход шли простые дома: ведь и у них есть стены.

Люди уже ничего не ели. К чему еда, если смерть может настигнуть в любую минуту? Сотни и тысячи гибли при взрывах, эпидемия распространялась с быстротой молнии. Уцелеет человек под градом пуль, свернет за угол, а у него тут же начинается нестерпимый озноб, его бросает в жар, и через несколько часов он мертв. Больше не было ни родных, ни друзей, люди перестали узнавать ближних.

Лица защитников города, вымазанные землею, копотью и кровью, походили на лица мертвецов, и, встречаясь после боя, соратники спрашивали друг друга: «Кто ты?», «Кто вы?»

На колокольнях больше не били в набат, потому что не стало звонарей; на площадях не читались прокламации, потому что никто их не печатал; в церквах не служили обеден, потому что не было священников; на улицах уже не распевали хоту и, по мере того как гибло население, все реже и реже раздавались даже крики. На город постепенно опускалась гробовая тишина. Говорили только пушки; солдаты на аванпостах уже не развлекались, обмениваясь с противником отборными ругательствами. На смену ярости в души вползала печаль; гибнущий город дрался молча, чтобы не расходовать на неуместные крики ни одной крупицы своих сил.

Мысль о неизбежности капитуляции овладела умами всех сарагосцев, но никто не выражал ее вслух: ее скрывали в глубинах сознания, подобно тому как скрывает свой умысел тот, кто собирается совершить преступление. Сдаться? Это казалось настолько невозможным, настолько трудным, что умереть было гораздо легче.

После взрыва монастыри Сан-Франсиско прошел день, страшный день, который, казалось, был не прожит нами наяву, а существовал лишь в обманчивом царстве воображения.

Я был на улице Аркадас незадолго до того, как на ней рухнула большая часть домов. Потом я побежал на Косо выполнять отданное мне приказание. Помню, что я еле двигался — так трудно было дышать из-за нависшего над городом тяжелого зловония. По дороге я встретил того самого бездомного мальчика, который несколько дней назад плакал в Тенериас. В этот раз он тоже шел один и плакал. Несчастный то и дело совал в рот руку, словно собираясь жевать свои пальцы, но никто не обращал на него внимания. Я тоже равнодушно прошел мимо, но потом в моем сознании что-то шевельнулось, я вернулся, подозвал мальчика и дал ему хлеба.

Выполнив приказание, я поспешил на площадь Сан-Фелипе, где после боя на улице Аркадас собрались несколько человек, оставшихся от нашего батальона. Была уже ночь, и хотя на Косо наши и французы все еще отчаянно обстреливали друг друга из противоположных домов, мой батальон был оставлен до утра в резерве, потому что люди валились от усталости.

На площади Сан-Фелипе я увидел человека, закутанного в шинель; он расхаживал взад и вперед, не обращая внимания решительно ни на кого и ни на что. Это был Агустин Монторья.

— Это ты, Агустин? — спросил я, приближаясь. — Как ты побледнел и изменился! Ты не ранен?

— Оставь меня, — резко ответил он. — Мне сейчас не до праздных разговоров.

— Да ты рехнулся! Что с тобой?

— Кому я говорю? Отстань! — вспыхнул он и с силой оттолкнул меня. — Сказано тебе, что я хочу быть один. Не желаю я никого видеть.

— Друг мой, — ответил я, сообразив, что какое-то страшное горе омрачило душу моего товарища, — если стряслась беда, расскажи мне о ней, и я разделю с тобой твое несчастье.

— Разве ты ничего не знаешь?

— Конечно, ничего. Тебе же известно, что меня с двадцатью солдатами послали на улицу Аркадас. А с тобой мы не виделись со вчерашнего дня, с той минуты, когда взорвали монастырь Сан-Франсиско.

— Верно, — согласился он. — Габриэль, я искал смерти на баррикаде, здесь, на Косо, но смерть отвернулась от несчастного. Многие мои товарищи погибли рядом со мной, а для меня не нашлось пули. Габриэль, дорогой друг, приставь один из твоих пистолетов к моему виску и лиши меня жизни. Поверишь ли? Я уже хотел покончить с собой… Не знаю, почему я этого не сделал. Просто мне вдруг показалось, будто чья-то руки отвела оружие, а потом другая рука, нежная и теплая, прикоснулась к моему лбу.

— Успокойся, Агустин, и расскажи толком, что с тобой.

— Что со мной? Который час?

— Девять вечера.

— Остался всего час! — воскликнул он, нервически вздрогнув. — Шестьдесят минут! Но, может быть, французы уже подвели мину под эту площадь Сан-Фелипе, где мы стоим с тобой, может быть, через мгновенье земля разверзнется под нашими ногами и страшная бездна послужит нам всем могилой, всем — и жертве и палачам.

— Что еще за жертва?

— Как! Ты не знаешь? Это же несчастный Кандьола. Он заперт здесь, в Новой башне.

У дверей Новой башни стояло несколько солдат, слабый свет озарял вход.

— Да, — сказал я, — мне известно, что этот подлый старик был взят в плен вместе с несколькими французами в саду Сан-Дьего.

— Его преступление несомненно. Он показал врагам проход из Санта-Росы в дом Привидений, а знал об этом проходе только он. Улики налицо, кроме того, несчастный сегодня сам сознался во всем, рассчитывая этим спасти себя.

— И его приговорили к…

— Да. Военный суд заседал недолго. Через час Кандьолу расстреляют как предателя. Он там, Габриель! А здесь я, капитан батальона Пеньяс де Сан-Педро. Проклятые эполеты!.. Здесь я, и у меня в кармане приказ, который предписывает мне сегодня, в десять часов вечера, привести в исполнение приговор вот тут, на этом самом месте, на площади Сан-Фелипе, у подножья башни. Вот приказ, видишь? Он подписан генералом Сен-Марчем.

Я молчал, не зная, что сказать моему товарищу, оказавшемуся в столь ужасном положении.

— Мужайся, друг мой! — воскликнул я наконец. — Приказ должен быть выполнен.

Агустин не слушал меня. Он вел себя так, словно лишился разума: отходил и тут же возвращался, бормоча слова отчаяния, затем он взглянул на прекрасную величественную башню, гордо вздымавшуюся над нашими головами, и в ужасе вскрикнул:

— Габриэль, Габриэль, взгляни на башню! Разве ты не видишь, что она стоит прямо? Башня выпрямилась. Не видишь? Неужели не видишь?

Я посмотрел на башню. Она, конечно, как и прежде, стояла наклонно.

— Убей меня, Габриэль, — продолжал Монторья, — я не хочу жить. Нет, я не отниму жизнь у этого человека. Возьми это на себя. Раз уж я жив, я убегу. Я болен. Я сорву с себя эполеты и швырну их в лицо генералу Сен-Марчу. Нет, нет, не уверяй меня, что Новая башня попрежнему остается наклонной. Разве ты не видишь, что она выпрямилась? Друг мой, ты обманываешь меня. Раскаленный докрасна стальной клинок пронзил мне сердце, и брызги крови разлетаются, как искры. Я умираю от боли.

Я пытался утешить его, но в эту минуту на площади со стороны улицы Торресекас появилась фигура в белом. Взглянув на нее, я вздрогнул от страха — это была Марикилья. Агустин не успел скрыться, и несчастная девушка, обняв его, возбужденно заговорила:

— Агустин, Агустин! Слава богу, ты нашелся. Как я люблю тебя! Когда мне сказали, что ты охраняешь моего отца, я чуть не сошла с ума от радости: я уверена, ты спасешь его. Эти людоеды из военного суда приговорили его к смерти! Осудить на смерть того, кто никому не причинил зла! Но бог не допустит, чтобы погиб невинный: он отдал его в твои руки, чтобы ты помог ему спастись.

— Марикилья, Мария, родная моя! — застонал Агустин. — Оставь меня, уйди — я не могу тебя видеть… Поговорим потом, завтра. Я тоже люблю тебя, я обезумел от любви к тебе. Пусть погибнет Сарагоса, только люби меня по-прежнему. Они надеются, что я казню твоего отца…

— Господи Иисусе! Но говори так, Агустин!

— Нет, тысячу раз нет! Пусть другие карают его за предательство.

— Это ложь. Мой отец не предатель. Ты тоже осуждаешь его, но я никогда не поверю, что он виновен… Агустин, сейчас ночь. Развяжи ему руки, сними с ног его кандалы, выпусти старика на свободу. Его никто не увидит. Мы убежим и скроемся здесь, поблизости, в развалинах нашего дома, под сенью кипариса, в том самом месте, откуда мы столько раз смотрели на шпиль Новой башни.