— Клава Ивановна, — неожиданно вмешался Граник, — конечно, за политграмоту поставить мне отлично — это чересчур, но насчет старика Киселиса я на все сто процентов поддерживаю Степу. Да, Киселис до революции был паразит и пил из народа кровь, никто не спорит, но то, что он не мог бы поднять на живого человека ружье и выстрелить, — за это я ручаюсь головой.
— Он ручается головой! — возмутилась мадам Малая. — Но все же знают, что у тебя руки золотые, а голова у тебя не из чистого золота.
Люди рассмеялись, Ефим вместе с ними и чистосердечно признал, что по части политики коммерсант из него плохой, не то что Дегтярь.
— Ефим, — нахмурилась мадам Малая, — надо помнить, где шутка, а где всерьез. Я вижу, у тебя не только с головой, у тебя с зубами тоже неважно.
Ефим удивился: с зубами?
— С зубами, — подтвердил Степан. — Нема где языку держаться.
— О! — сделала пальцем мадам Малая.
Одни засмеялись, другие молчали, Ефим, чтобы выйти из щекотливого положения, дал честное благородное слово каждый день чистить зубы и содержать их в полной боевой готовности.
— Вот это другой разговор, — одобрила мадам Малая. — И я прошу тебя: не заставляй меня каждый день скакать за тобой на третий этаж, когда надо идти в красный уголок. Дегтярь уже два раза спрашивал, почему тебя не видно на занятии.
— Вы же знаете, — пожал плечами Ефим. — Я ищу работу.
— Это не довод, — ответила мадам Малая. — Во-первых, вечером все конторы закрыты, во-вторых, пока ты не на производстве, заходить в красный уголок надо без напоминания. На фельдъегеря нам средства не отпущены. А то, что тебе не очень удобно сидеть среди домохозяек и стариков, это твое личное дело: не надо летать с одной работы на другую.
В общем, мадам Малая рассуждала справедливо: насчет Граника все знали, что он известный летун и на одной работе, хорошо, если полгода держится. Но, с другой стороны, никакого злого умысла в этом не было — просто у человека такой характер, что он не может долго на одном месте сидеть.
Когда прошла последняя колонна с факелами и на проспекте лейтенанта Шмидта остались случайные прохожие, мадам Малая велела Ефиму зайти с ней в красный уголок и написать объявление про завтрашнее собрание всех жильцов, и работающих, и неработающих, клуб пекарей дал свое помещение: собрание будет совместно с общественностью. Пусть дети тоже придут.
Граник сказал, он напишет объявление дома — там у него бумага, краски, кисти, и, вообще, он привык работать дома, — но мадам Малая категорически заявила: нет, пусть лучше будет на плохой бумаге и чернилами, а не красками, по объявление нужно повесить уже сейчас, чтобы никто потом не говорил, будто слишком поздно повесили и не успел прочитать.
В этот раз Граник согласился, что Клава Ивановна правильно смотрит на дело, но тут же выдвинул новую причину — насчет своей профессиональной чести, которая не позволяет ему написать такое важное объявление как-нибудь, тяп-ляп.
— Хорошо, — пошла на уступку Клава Ивановна, — ты будешь писать дома, но мы зайдем вместе, и я буду стоять у тебя над головой, пока ты не закончишь.
Граник задумался, подыскивая новые причины, но найти не удалось, и в конце концов вынужден был согласиться: ладно, пусть мадам Малая стоит над головой, сколько захочется.
Со своей Соней и двумя детьми, Оськой и Хилькой, Ефим занимал огромную, чуть не двадцать метров, комнату. Кроме того, была еще передняя, тоже не меньше пяти метров. Передняя вполне могла служить кухней, но маляр есть маляр, и все углы были так заставлены ведрами и банками, что нормальному человеку пройти негде было, а про кухню вообще не могло быть речи.
В комнате, где помимо кровати, стояли еще топчан, четыре стула и обеденный стол, тоже негде было повернуться: оба подоконника и пол, не говоря уже про стол и стулья, были заложены красками, бумагой и стеклянными табличками. На табличках были написаны бронзой разные фамилии, инициалы и указания, сколько раз звонить. Мадам Малая взяла в руки табличку и спросила:
— От кого у тебя эти заказы? От частников?
— Почему частников? — спросил в ответ Ефим. — Просто люди хотят иметь у себя на дверях фамилию, чтобы знали, кто здесь живет.
— Нашел дурочку! — вскинулась мадам Малая. — Я тебя не спрашиваю, для чего людям таблички, я тебя спрашиваю, эти заказы ты оформил через контору, как временный надомник, или получил от частных лиц?
— Когда человек просит меня, — улыбнулся Граник, — чтобы я написал ему его фамилию, зачем спрашивать паспорт. Он хочет такую фамилию — напишем такую, он хочет, чтобы ему один раз звонили, напишем один, он хочет, чтобы ему сто раз звонили, напишем сто.
— Послушай, — совсем потеряла терпение Клава Ивановна, — ты получаешь деньги за эти таблички? Или ты делаешь их за спасибо и красивые глаза? Отвечай прямо.
— Что значит прямо? — опять улыбнулся Граник. — Если человек хочет меня поблагодарить за какой-нибудь пустячок, допустим, табличку, я же не жлоб, чтобы плюнуть ему в лицо и сказать: заберите свои грязные руки и свои грязные деньги. Во-первых, это не доллары, а наши советские деньги и на них нарисован рабочий, во-вторых…
— Во-вторых, — топнула ногой мадам Малая, — перестань делаться идиотом и отвечай русским языком: ты сказал финотделу, что берешь частные заказы, или не сказал?
— Сказал не сказал, — пожал плечами Ефим, — какое это имеет значение? Если финотделу надо знать, он знает, а если он не знает, значит, ему неинтересно. Зачем же я буду морочить ему голову?
— О, — воскликнула мадам Малая, — наконец, он ответил по-человечески, что финотдел про его коммерции с частниками ничего не знает.
— Одну минуточку, — удивился Ефим, — кто вам говорил, что финотдел ничего не знает? Я лично говорил, что если финотдел не знает, так ему неинтересно, а если ему интересно, так он все знает. В прошлую декаду ко мне заходил человек и пересчитал все таблички. Потом он взял палку и простукал весь пол и стены. Я сказал ему: зачем стукать? Давайте просто отдерем. Не волнуйтесь, ответил он, надо будет — отдерем. Я принес топор и сказал: нате, рубите. Он весь закипел, забулькал, как известь на воду, и отскочил к дверям: Хаим, ты у меня кровью срать будешь! В паспорте я — Хаим.
— Фима, — хлопнула в ладони мадам Малая, — что у тебя за дурацкая манера крутить-вертеть, а не отвечать на вопрос сразу! Твоя покойная мать была работящая женщина, твой папа был ремесленник, каких теперь мало, и никто не мог сказать про них плохого слова, а ты, как ветер в поле: туда подул, сюда подул и, вообще, живешь себе так, вроде советская власть уже на всей земле. А у нас еще, дай бог тебе столько копеек, сколько врагов внутри, не говоря уже про окружение. Мне шестой десяток, я хорошо помню, что такое старый режим. Мой Борис Давидович в девятнадцатом году потерял левую руку и полноги, а в тридцатом мне привезли его на санках из Цебрикова от немцев-колонистов, которые были за советскую власть, но без колхозов и без коллективизации. Ефим, я тебя спрашиваю, как родная мать: неужели у тебя в голове такой гармидер, что ты не можешь жить нормально?
— Клава Ивановна, — Ефим приложил обе руки к сердцу, — клянусь детьми, даю вам честное благородное слово…
— Фима, — перебила мадам Малая. — Неужели ты не можешь жить, как все, чтобы никто не показывал на тебя пальцем, а говорили про тебя только хорошее: «Берите пример с Ефима Граника!»
— Клава Ивановна, — прошептал Граник, — честное благородное слово…
— Ладно, — махнула рукой мадам Малая, — давай пиши объявление, а то люди уже с работы идут.
Буквы располагались одна за другой такие нарядные, такие красивые, как будто выводили их не человеческие пальцы, а какая-то особенная машина. Клава Ивановна не удержалась и ахнула от восторга: «Ах, Фима, какие у тебя золотые руки!» — но тут же, чтобы чересчур не перехвалить, перевела разговор на другое, про жену и детей, и спросила, почему так поздно их нет дома.
— Почему их нет дома? — Ефим развел руками. — Соня говорила, что она собирается сегодня в синагогу.
— Ну, а дети? — поинтересовалась мадам Малая.
— Детей она взяла с собой. Но они не заходят внутрь, они остаются на улице и ждут.
— Это нехорошо. И некрасиво, — сказала мадам Малая. — Я не хочу вмешиваться, но, на твоем месте, я бы не разрешала брать детей. Я лично уже двадцать лет не была в церкви, а Соня как-нибудь в два раза моложе меня. Но если она такой темный человек, что верит, пусть молится своему Ягве, а детям пусть не морочит голову — дети наше будущее, мы за них отвечаем. Ты должен запретить.
— Я уже говорил миллион раз.
— Ну?
— А она говорит: разве лучше, чтобы дети бегали по улице, как беспризорные?
— Не, — мадам Малая провела пальцем у Ефима перед носом, — эти хитрости мы тоже знаем. Если она не хочет, чтобы дети бегали, как беспризорные, пусть отведет их в красный уголок: там всегда кто-нибудь есть.
— Мадам Малая, — Ефим прижал руку к сердцу, — я говорил ей то же самое: отведи детей в красный уголок. А она мне отвечает: «Тебе будет приятно, если про наших детей скажут, что папа и мама бросили их кому-то на шею?»
— Ефим, — возмутилась мадам Малая, — ты такой умница, а она крутит тебе голову, как последнему дураку. А в школе про это знают?
Ефим сказал, он в школу не ходит, в школу ходит только Соня. Но зачем учителя должны знать, что мать берет детей в синагогу?
— А ученики? — вскинулась мадам Малая. — Они же поднимут на смех твоего Осю. Нет, Ефим, я скажу тебе прямо: в этом вопросе ты не мужчина, а какой-то матрац с пружинами — как жена на тебя ни сядет, ты только скрипишь. В общем, я вижу, придется мне самой зайти в школу.
— Нет, — вдруг повысил голос Ефим, — на меня, Клава Ивановна, где сядешь, там и слезешь. Честное благородное слово, я поговорю с ней, я поговорю с ней так, что она, сколько будет жить, будет помнить этот разговор!
— Тише, — сказала Клава Ивановна, — успокойся. Я думаю, лучше мне поговорить с ней, а то ты разойдешься так, что не дай бог.