– Да боюсь я просто. Боюсь. Я ж как косой их кошу, мужиков-то… – опустив глаза, проговорила Олимпия. – А этот особенный, чистый, душа нараспашку, как у ребенка.
– Так и побереги его, любовью побалуй. В первый раз плоть играла, во второй раз глупость, а в третий раз, действительно, сердце послушай, и все хорошо будет, – посоветовала Поля. – Решение сама принимай, а мы поддержим.
На том и порешили.
Олимпия ушла в семейную жизнь, а бабоньки остались восседать на лавке у нашего входа. Мимо них запросто никто не проходил, все спешили, чуть кланяясь, поручкаться с каждой, звали уважительно, по имени-отчеству. За советом – к ним, с обидой на кого-то – к ним, почему тесто для пирожков не подошло – а к кому ж еще, даже как младенца назвать – и то к ним!
– Вот, дочка есть уже, Ноябрина, теперь малец получился, по-умному хотим назвать, – пришла Машка-Палашка, такая глупая кличка у нее была. – Решили Атеистом назвать, как думаете, что на это скажете, уважаемые, красиво звучит, правда?
– Так если решили, чего к нам пришла? Как решили, так и называй, – отрезала Марта.
– Мужу не нравится, мне так очень, я и пришла совета спросить. Красиво ведь получается – Атеист Николаевич, а? – выпрашивала Машка имя у женщин.
– А дома как ты его звать будешь, мать моя? – поинтересовалась Поля. – Атя? Ися? Клички какие-то собачьи получаются, не имя. А дети как потом над ним смеяться будут: вокруг Васи да Пети, а у тебя Атеист! Прав муж твой, Маша, как есть, прав!
– Так я ж выделить его хочу, мы ж с Колькой всю жизнь разнорабочими, а детей мечтаю выдвинуть хоть как, чтоб жизнь нашу не повторяли, вот и решила с имени начать…
– А девчонке твоей сколько уже? – громко спросила Марта.
– Шесть! Такая умничка, так по дому мне помогает!! – прокричала Машка в надежде, что Марта услышит с первого раза.
– Ты как зовешь-то ее?
– Ноябрина. Рина.
– Так приводи Рину свою ко мне, я ее грамоте обучу. Читать еще не умеет? – Марта строго посмотрела на Машку, хотя ответ знала заранее.
– Не, а пора уже? Я и сама еще не очень читаю.
– Так и я о чем, ты имена заковыристые детям придумываешь, а надо им мозги правильно занять, чтоб дело нашли нужное, а не грузчиками, как папка ваш. Грузчик Атеист – а? Звучит?
– А какое же тогда имя мальчонке дать? Вон, сосед у меня, Рим Марсович, а сына назвал Уралом. Получился мальчик Урал Римович, ведь красиво же? – захлопала глазами Машка-Парашка.
– Так Рим же наш башкир! У них так принято имена давать! А ты русская! Как, например, отца твоего звали? – спросила Поля.
– Алевтиновна я.
– Тааак. А мужнего отца?
– Федорыч он, Николай Федорыч, значит.
– Так вот дитё Федором и назови – и мужу приятно, и мальчишке хорошо! Имя-то какое звучное – Федор! Мать моя! Красота! Правда, девоньки? – Поля посмотрела на одну и другую в ожидании согласия.
– Имя славное, мне нравится, – согласилась Миля. – Простое, без претензий. Федор Шаляпин, например, а? Царь Федор Иоаннович, Федор Тютчев… Вот, а Атеистов известных знаешь? Ни одного!
– Ушаков, по-моему, тоже был Федор, – вспомнила Марта. – Кто еще, девоньки, ну-ка!
– Достоевского забыли! – хлопнула себя по коленкам Поля. – И художник мой любимый тоже Федя, но вы его не знаете, совсем молоденьким умер, а такие живые пейзажи рисовал.
– Так фамилию-то назови, может, и мы вспомним, – возмутилась Марта.
– Васильев, Федор Васильев, видела его в Эрмитаже, когда с Яшей там были. Стояла у картин, отойти не могла, как все нарисовал, так прекрасно, свежо, и небо меня поразило, такое живое небо, словно ветерок от картин дул…
– Васильева не знаю, – громко призналась Марта. – А ты, Миль?
– Тоже не слыхала, ну да ладно, девоньки, мы сейчас не про это. Ну как тебе Федор, Мань?
– А и вправду хорошо! Шаляпин ведь тоже Федя! Пусть Федькой малец будет! Спасибо вам, уважаемые за такой совет, низко вам кланяюсь, – Машка светилась улыбкой и представляла, как она обрадует мужа, который, может, хоть сегодня не станет ее колотить.
– Маш, девчонку свою ко мне присылай, учиться ей пора! – крикнула вслед Марта.
Машка кивнула и поспешила домой кормить маленького Федора.
Часто Марта или Поля (у Мильки никогда не было припасов, а тем более горячительного) выносили в центр двора бутылочку наливки, настойки на травах или просто кагора церковного, и тогда воспоминания шли активнее, картины всплывали ярче и насыщеннее, но вранья, плавно переходящего в правду, было намного больше. Скамья, сколоченная рукастым Тарасом специально для этой троицы в знак признательности за Олимпию, немного покряхтывала под тяжестью трех могучих женщин, не объемом брали – мудростью, хотя объем тоже был не из маленьких. Олимпию и близко к их пиршеству не подпускали, берегли. Чуть что, сразу Тараса звали, который просто брал ее за руку и уводил. Бабы разливали спиртное в Мартины хрустальные княжеские рюмашки, отставляли мизинчик, как на кустодиевских полотнах, и начинали. Обычно это так и было.
– Девочки, я имею тост! – сказала Миля, торжественно вставая. – Я счастлива наполовину! Потому что нет у меня моей второй половины! Ни детей, ни чертей, как говорит Поля! Моя вторая половина – это вы! И не крутите головой! Вы моя семья! И если что суждено, то пусть все плохое лучше на меня! Пью за вас, благодарна вам и вся ваша!
Она с чувством махнула рюмашку хреновухи, даже не крякнув для вида, перевернула ее, показав, что ни капли не осталось, и пристыдила Полю:
– Матушка, не позорься, давай-ка до дна! Мы ж не половинкины дочки! Ну, берите с меня пример!
Поля выпила, сморщилась до неузнаваемости и закашлялась от горечи:
– Ну, мать моя, это ж самое что ни на есть лечение, а не удовольствие! Вот отрава!
Марта засмеялась:
– Права, Поль! Это у меня на зиму припасено от простуды! Лекарство, точно! Зато забористо! Да чего уж там, мы битые, мятые, клятые, но живучие! Я обычно не вру, но сегодня клянусь! – Марта утерла чуть пьяную слезу. – Столько горя в жизни видела, столько бог на меня за что-то гневался, так кости мне перемалывал, так руки выкручивал, но вот оставил живой для чего-то. Думаю, сжалился под конец и подарил мне вас, чтоб душой отошла, а иначе не пойму. Пью горькую за вас, милые мои! А кто вас не любит – царствие тому небесное!
Бабы выпили и замолчали, каждая думала о своем. Сидели себе бок о бок, смотрели, кто в пол, кто в небо, кто в себя. Дворовая жизнь шла своим предначертанным, но никому не известным чередом, потихоньку варилась, то почти замирая, то закипая и начиная бурлить с новой силой.
Лидка
Лидка, старшая Полина дочь, моя любимая бабушка, была уже вполне взрослой, романтически-ветреной девушкой, служившей в кордебалете Московского театра оперетты. Дома она бывала очень редко, в основном ездила с театром по гастролям, жизнь вела молодую, беспечную, звонкую. Замуж категорически не хотела, не нагулявшись, хотя романились, звали, предлагали и очень ею интересовались. Обладала она уникальной природной манкостью, с которой только можно родиться, но и то такое в природе случается не часто. Она была вроде как вытяжкой из всего исконно женского. Женщины ведь делятся на две категории: те, у которых всё есть, но чего-то не хватает, и другие – у которых ничего особо и нет, но что-то такое очень даже и есть… Лидка была яркой представительницей второй категории женщин. Хотя любили не только ее, но и она влюбчивой была, чего скрывать. Она умела окружить мужчину заботой так, что хотелось заботы этой еще и еще, звала гостя в дом, усаживала на лучшее место, кормила только что приготовленным, вкусным и проверенным; грела – когда чайком, когда водочкой, если, например, холодно, давала совет, если в нем нуждались, мягко и ненавязчиво – короче, окружала теплом и заботой. Изредка прикасалась, невзначай, вроде случайно, но касания эти вызывали бурную внутреннюю мужскую реакцию, их отмечали, на них реагировали и откликались. В общем, как-то само собой получалось, что через час-другой без Лидки мужику было уже совсем никак. Она не лезла в душу, абсолютно нет. Да и говорила мало, всё больше молчала, слушала. И смотрела удивительными зелеными, в янтарную крапинку ведьминскими глазами. Гость раскрывался сам, понимая, что если уж что-то кому-то и рассказывать, то только ей, Лидке.
Все московские ухажеры были какие-то несерьезные, планов семейных Лидка ни с кем строить не хотела, так, брала на погулять. Две юношеские любви остались там, в Саратове, Шура Степанов и Боря Киреевский, оба красоты неземной, что, в общем-то, было Лидке важно. Она была натурой творческой и любила смотреть на красивое. Помимо красоты оба юноши были талантливы: Шурка прекрасно танцевал, а Борис писал для городских газет, прилично владел словом и увлекался журналистикой.
Шурка все-таки стал первым Лидкиным мужчиной. История была вполне обычная для всех, но сказочная и удивительная для самой Лидки. Они учились тогда еще в балетной студии в Саратове. Ребят полным-полно, да и в девочках недостатка не было. Шурка, высокий, большеглазый, статный, вечный принц, выходил в учебных спектаклях на сцену в белых лосинах и колете, чуть прикрывающем грех, и Лидка вся замирала. Собственно, замирала не только она, но и все другие девочки, особенно Женька Кобрина, которая внимательно следила не за Шуркой, а за остальными, чтобы на ее добро рот-то не разевали! Шурка был ее собственностью. Недобрая девка эта Женька была, надменная, заносчивая. При этом хороша собой, но какой-то усредненной красой, безо всякого изюма – блондиниста, осаниста, длиннонога. Их отношениям было уже больше года, и Женька никому бы не позволила увести у нее самого распрекрасного в Саратове принца. С ним было очень красиво прогуливаться по набережной. Бывало, они молча гуляли по берегу нога в ногу, как в танце, по-балетному выворачивая носок, и казалось, сейчас начнут какое-нибудь волшебное па-де-де. Прохожие оборачивались, Женьке это нравилось, Шурке было наплевать. Он подустал от их отношений, от криков и ревности, но прямо сказать ей об этом не мог. Думал, что как-то рассосется само. Но Женька и не думала рассасываться. Просто принц был очень лакомым кусочком. Даже не кусочком – целым кусищем! И походили они друг на друга – Шурка с Женькой, – как куски одного торта, какого-нибудь там «Наполеона», с белым кремом слоями и светлой присыпкой. Их и принимали часто за брата с сестрой, чего Женьку сначала безумно раздражало, но после она смирилась и подшучивала над Шуркой, смачно целуя его прилюдно «по-сестрински» в губы.