не увидит она его больше. Они постояли, обнявшись, и медленно поковыляли по двору – Тарас обходил свои владения. Наконец-то дома…
На парад Победы пошли всем двором. Это был первый раз, когда Тарас закрыл большие кованые ворота на тяжелую цепь. Не пойти на парад он не мог. Поковылял впереди всех дворовых, хромая и опираясь на узенькие плечи счастливой Олимпии. Завернули за угол на Большую Никитскую, дождались трамвая и еле втиснулись – было желание ехать обязательно всем вместе, всей дворовой семьей. Смеялись, радовались, плакали, как и все, кто встречался по пути. Вселенское горе закончилось, начиналась вселенская радость. На следующий день снова во дворе сколотили столы, притащили водки с закусью и плотно засели на неделю. Так, сидя за столом, вместе встретили еще двух вернувшихся с войны соседей. Первым из самого Берлина к своей многочисленной семье пришел Равиль. Весь в орденах, счастливый и гордый, он выпил, крякнул, вытер рукавом рот, поручкался с сидящими и пошел к себе, облепленный со всех сторон подросшими сынами и рыдающей Розой. И Сева Башко через пару дней подошел к столу, поначалу усталый, довольный, и заторопился было к себе в подвал обнять мать, но Тарас его придержал. Просто положил руку ему на плечо, усадил и заставил выпить стакан. Посмотрел на него по-своему, по-мужски, и Сева понял, что торопиться уже не надо, мать не дождалась… Так и сидел в шинели, выкладывая время от времени на дощатый стол гостинцы, которые вез домой.
Ароша приехал с фронта, дворовые посиделки начались! Лидка с Валентиной, женой Арона и сестрой Бориса, и Володя, муж Иды. 1945 г.
Борис снова после войны ненадолго вернулся, а потом быстро уехал куда-то в Архангельск, словно сбежал. Как объяснил, в поисках себя. Он давно уже был один, вечно жалеющий себя и – чувствующий свою вину за то, что не получился из него муж, отец, солдат, писатель, да, видимо, и просто человек, которого он себе так красиво когда-то придумал. Хотя наговаривал на себя и надумывал: и писателем он был одаренным (Горький же не зря его привечал), и отцом замечательным (Аллуся обожала его), и человеком хорошим. А мужем, да, мог бы быть и лучше.
Алла и аппендицит
Аллуся ходила в балетную школу, тянула носок, держала спину, танцевала в ученических спектаклях. Потом вдруг в шестнадцать лет поняла, что ей безумно скучно стоять с высоко задранной ногой, a la seconde, и при этом натужно улыбаться. Просто скучно. Все эти антраша, арабески, батманы и гран батманы удавались ей великолепно и не требовали больших усилий. Все вокруг пыхтели и потели, Алла же спокойно выполняла замысловатые па, словно просто шла пешком. Но это совершенно не приносило ей счастья. Она считала себя лишней среди этих прямостоячих девочек с зализанными волосами, высоких мальчиков-принцев, самовлюбленно и с восторгом глядящих на свое собственное отражение, и злых старушек-педагогш, таких же зализанных, таких же прямоходячих, но только злых и старых. Алла долго думала и наконец решила уйти из школы.
– Это же Большой театр! Ты же дарование! – причитала Лидка. – Аллуся, а вдруг это твоя судьба?
Алла – ученица балетной школы Большого театра. 1949 г.
– Стоять с задранной ногой? Мама, это совсем не делает меня счастливой!
И ушла. Балет был не ее мечтой, а Лидкиной, эта вечная муштра и экзерсисы у зеркала изрядно ей поднадоели, и она с нескрываемой радостью сделала этот «страшный» шаг из театра, тем более что танцевальные навыки у нее остались, в примы она не стремилась, фигурка сформировалась – а что девочке еще надо?
Она радовалась, что свободного времени прибавится, а оно сейчас ей было необходимо: во дворе ее ждала первая любовь – Володька Первенцев из соседней квартиры, не подвальной, а обычной. Володька был сыном писателя, Сталинского лауреата, в подвале им жить было бы не к лицу – с таким-то званием! Он был героем двора – совсем юнец, воевал в ополчении, получил медаль, все с ним, даже старики, уважительно здоровались и жали ему руку. А как пришел, сразу влюбился в вытянувшуюся и сильно похорошевшую красотку-соседку. Сначала гуляли вчетвером с Зинкой и Наташкой – они были вроде как Алкиными дуэньями. Зинка, не самая первая красавица, худосочная, востроносая, белесая, с мелкими чертами на невыразительном личике, намного эффективнее Наташки выполняла охранные функции.
– Аллусь, нам пора уже, ты мне обещала с уроками помочь. – Зинка училась в школе рабочей молодежи в переулках около Восстания, и Аллуся занималась с ней русским и литературой, остальные уроки Зинка делала сама.
Все четверо сидели в Лидкиной беседке, из которой давным-давно разгребли и выкинули мусор, превратив ее в летнюю комнату отдыха. По периметру приколотили узкую скамейку, а в середину поставили круглый стол, который долго маялся сначала по всем подвальным комнатам, но так и не прижился ни в одной: то слишком высок оказывался, то неудобен, то велик… А потом уж не знаю кто – как всегда Ароша, наверное, – закончил его никчемное подвальное существование и вынес на свет божий. Теперь он деловито и гордо стоял посреди увитой виноградом беседки, поблескивал лакированными ножками и с благодарностью ловил солнечные лучики, освещающие его старые трещинки. Казалось, он стал намного торжественней и породистей, чем был раньше.
Подростки любили в беседке время проводить: со двора не видно, мелкий штакетник крест-накрест, девичий виноград, плотно его охватывающий, – тихо, уединенно и защищенно. Родители не беспокоили: послевоенное время было безденежным, старшие набирали по две-три работы, чтобы прокормить семью. А как приходили, так и валились по своим подвалам без задних ног, не до детей – выросли уже, сами пусть как-нибудь.
– Куда вы так рано? – забеспокоился Володька. – Хотите, за вином сбегаю? Останьтесь, не уходите!
– Давай, Зизиш, посидим еще? – Алка по-щенячьи посмотрела на Зину. – Рано совсем, чего дома-то делать? Наташ, ты как думаешь?
– Темно, это во‐первых, – за Наташку ответила Зинка и стала загибать пальцы. – Поздно, это во‐вторых, а самое главное, ты мне обещала помочь с сочинением, и это в‐третьих!
– Зин, тебе самой надо учиться писать, ты ж неграмотная будешь! Алка ж не рабыня твоя, чего ты ее все время заставляешь? – возмутился Володька.
– Прекращай, Вов, она меня не заставляет, я сама предлагаю. У нас обмен – я ей сочинения пишу, она мне математику делает, – улыбнулась Аллуся.
– А может, в кино пойдем? – Володьке ну очень не хотелось отпускать Алку.
– В кино? Ты в своем уме? Какое кино в одиннадцать вечера? – Зинка аж вскочила с места. – Всё, Аллусь, пошли, в кино он на ночь с тобой захотел! Я тебе такое кино покажу, такую свинарку с пастухом!
– Ладно, мне тоже домой пора, – Наташка жила совсем рядом, напротив Планетария, в доме полярников, в коммуналке на втором этаже.
Зинка схватила Аллусю за руку и потащила из беседки. Алла чуть упиралась и улыбающимися глазами смотрела в сторону Володьки. Он этого не видел – слишком уж в беседке было темно.
Лидки дома почти не было, она трудилась в Театре Маяковского, потом брала работу на дом из ателье и еще шила частным заказчицам. А когда приходила, то ворковала вокруг улыбающегося Принца. Аллуся ревновала. Она очень любила мать, но хотела, чтоб и ее лишний раз приласкали, обняли, заметили, спросили, как она справляется со своими подростковыми проблемами. Рядом, конечно, была обожаемая бабушка Поля и любимая тетя Ида, но все равно, по общению с мамой Аллуся очень скучала. Не знала, чем привлечь ее внимание. Начала курить. Вообще-то, они с Наташкой начали. Сначала кашляли-кашляли в беседке или у Наташки дома, когда мамы не было, а потом понравилось, попривыкли. Наташкина мама долго зуб держала на Аллу за это и запретила дочери с ней тогда общаться – решила, что та оказывает пагубное влияние. Не пускала ее даже какое-то время домой.
Аллуся совсем заскучала и однажды решила поэкспериментировать: закурить при Лидке и посмотреть, как она отреагирует. Ей вдруг захотелось, чтоб Лидка ее застукала, чтобы поговорила, ну пусть немного поругала, объяснила, как это нехорошо, что надо беречь здоровье, что ай-яй-яй, я в твои годы и так далее. Вот однажды и подгадала – Лидка как раз возвращалась с работы, уставшая, с полными сумками платьев, которые надо было срочно перелицевать. Увидела томно затягивающуюся сигаретой дочь, которая даже и не подумала ее бросить, молча подошла и, не сказав ни слова, хрясь со всей силы ей по щеке! Сигаретка отлетела, щека запылала, слезы из глаз и у одной, и у другой. Лидка молча повернулась, взяла сумки и медленно и тяжело спустилась в подземелье. Потом замолчала на неделю, ни нет, ни да, словно глухонемая, только отворачивалась от дочкиных вопросов и тяжело вздыхала. В семье это было высшей мерой наказания. У кого-то битье посуды, крики-скандалы, драки и поножовщина, у Киреевских – молчанка сроком в зависимости от состава преступления. От часа до недели, не больше, больше никто не выдерживал. Аллусина сигаретка заслуживала, по Лидкиному мнению, высшую меру.
Вот так Алла и получила немного материнского внимания, но совсем не того, которого ей так хотелось. Хотя шла обычная будничная жизнь, и Лидка жила, как умела и как казалось ей правильным: и родителей приголубить, и Принца вывести куда-то в люди поулыбаться, и дочке новое платье сшить. Но ревность – чувство опасное и разрушающее. Алле казалось, что только она одна должна распоряжаться матерью. Зачем ей какое-то платье? Пусть лучше мама сидит с ней, взрослой пятнадцатилетней дочкой, и болтает о том о сем. Воспаленные подростковые мозги мучительно продумывали планы наступления в борьбе за Лидкину заботу и внимание и наконец придумали. Аллусе показалось, что план просто гениальный! Она долго обсуждала его с Зизи, которая была поначалу очень против, уж больно рискованно, но, наконец, Алла убедила ее.
Было осеннее воскресенье, семья сидела за столом в большой комнате, в беседке становилось уже прохладно. В выходные и праздники Лидка всегда делала дрожжевые лепешки – восхитительное подобие хлеба, жаренного в масле. Лепешки получались румянобокими и пышными, они ложились стопкой на тарелку, переложенные сливочным маслом, расплавляя его и впитывая. Поля сварила куриную шейку – блюдо не совсем понятное, но выручающее, когда надо было в тяжелые времена сытно накормить большую семью. Времена были хоть и послевоенные, но уже не такие тяжелые в плане еды, магазинные полки не пустовали, а на рынке так можно было купить все, что угодно. Но шейка эта делалась, видимо, по традиции. Поля долго и тщательно раздевала курицу, ласково уговаривая ее расстаться с кожей: «Вот, давай ножку освободим, ну давай же, вот так легче стало, видишь? Молодец!» Курица, наверное, не считала, что она молодец – мало того, что свернули шею, оборвали перья, пропалили на керосинке, так теперь и последнего лишают – кожи. Но Поля могла уговорить кого угодно! Кожу снимала так, что не оставалось ни одной царапинки – ведь не больно же тебе, правильно? Потом ее предстояло нафаршировать, эту «шейку», хотя она была целой тушкой и к анатомической шее не имела никакого отношения. Аллуся это блюдо не любила, хотя всегда участвовала в его приготовлении. Обычно она зашивала курицу, чтобы начинка не вылезла наружу. Начинку делали