Двор на Поварской — страница 24 из 44

Пронесло. Вскоре не стало Сталина, потом расстреляли Берию. При обыске в особняке на Садовой, мимо которого девчонки сто раз проходили, нашли целую коллекцию разномастного женского и полудетского белья. А потом увидели останки тех, кому одежда та принадлежала, – стали рыть у его дома, прокладывая трубы или еще там что, открылось целое захоронение, говорят, косточка к косточке, не сосчитать. Во дворе узнали об этом от Равиля, родственница которого работала у Берии дворничихой. Вот она и рассказала все ему в ужасных подробностях, прежде чем уехать с глаз долой из Москвы и сгинуть неведомо где. Про девчонок, которые выходили из машины, испуганно оглядывая серый дом, и понимали, хоть и не до конца, что им предстоит, кто в слезах, кто опоенный до полусмерти, кто мамку звал, а кто и с улыбкой, радуясь обещанной косынке в подарок. А там как шло, иногда увозили домой на машине, иногда девчонки больше никогда не выходили, зайдя однажды. Поговаривали, дворничиха этого сама не видела, что в подвале стояла камнедробилка, которую использовали почти по назначению, только не камни дробили, а девичьи кости. А кого-то и просто так закапывали прямо на клумбе. Дворничиха никогда никого не спрашивала, отчего вдруг земля взрыта и куда за ночь однолетнички все пропали. Молча и плача сажала новые, знала, что это на могилки безвинно убиенных. Поля, как узнала тогда об этом, подошла к Аллусе, обняла крепко-крепко и долго не выпускала, прижавшись всем телом, передавая свое тепло, мысленно благодаря Бога, что она уцелела, что осталась живой и невредимой.

– Бабуль, все же хорошо, чего ты, бабуль? – Алла не могла понять вдруг нахлынувшую на Полю такую нежность – необычно это было. Бабушка была сдержанной, если целовала, то в макушку или в лоб, даже не целовала, а припечатывала, а тут стояла, прижавшись, – не оторвать.

Поля с Лидкой не любили потом вспоминать об этом страшном времени, а длилось это кошмарное ожидание достаточно долго – с той самой минуты, как перед воротами притормозила машина с девчонками, и до самого расстрела Берии. Ждали, что вот-вот придут, что вот-вот заберут к себе Аллусю. А потом настал момент, летом 53-го, когда дедушка Яков торжественно принес газету «Правда», созвал всех домашних, сел, надел очки и многозначительно стал читать: «На днях состоялся Пленум Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Пленум ЦК КПСС, заслушав и обсудив доклад Президиума ЦК – тов. Маленкова Г. М. о преступных антипартийных и антигосударственных действиях Л. П. Берии, направленных на подрыв Советского государства в интересах иностранного капитала и выразившихся в вероломных попытках поставить Министерство внутренних дел СССР над Правительством и Коммунистической партией Советского Союза, принял решение – вывести Л. П. Берию из состава ЦК КПСС и исключить его из рядов Коммунистической партии Советского Союза как врага Коммунистической партии и советского народа».

Все замолчали. Каждый думал о своем, но новость эта была по ощущениям похожа на ту, что услышали 9 мая 1945-го, хотя тогда она касалась всей страны и всего мира, а теперь их семьи. Хотя нет, конечно, всей страны тоже. Так, узнав в одночасье, что Берии больше нет, Поля о нем забыла, вычеркнула, похоронила, стерла из памяти, как ластиком, – был и нету, всё. У нее была очень избирательная и удобная память: удерживала она только светлые моменты жизни, черные забывала сразу, будто и не было ничего такого – о чем ты? Я не помню! Брось, мать моя, ты придумываешь! Азохен вей! Ну неправда же! Так было и с этим леденящим душу отрезком жизни – она перевернула страницу страшной сказки, закрыла книгу и отдала в библиотеку: нате, читайте, если хотите, нам уже не надо, начитались, спасибо.

Хотя как-то услышав от Лидки стишок, вышедший из народа, ухмыльнулась:

Лаврентий Палыч Берия

Не оправдал доверия.

Осталися от Берия

Лишь только пух да перия.

Цветет в Тбилиси алыча

Не для Лаврентий Палыча,

А для Климент Ефремыча

И Вячеслав Михалыча.

А Лидка не то что продекламировала его, нет, она его очень весело станцевала, как если бы можно было станцевать частушку, с притоптываниями и залихватским «Эххх!». К танцу даже присоединился Принц, а деда Яков стал хлопать им в такт. Уже совсем больной был, но вышел, стал радоваться со всей семьей. А Поля частенько потом мурлыкала: «Осталися от Берия лишь только пух да перия… Да, мать моя, пух да перия…» И улыбалась.

А я поёживаюсь, проходя мимо того особняка с высокими глухими воротами. Представляю себе эту картину: три школьницы, совсем еще зеленые и неопытные, стоят перед черной большой машиной, переглядываются, чуют, что не уйти, что могут сгинуть, не вернуться, не вывернуться, застыли, как перед расстрелом. И адреналин, и мурашки, и обостренные все основные человеческие чувства, а главное – немой парализующий страх. Мимо едут машины, идут, переговариваясь, люди, кричат дети, трамвай где-то звенит, собака лает, а они, стоят, смертельно бледные, и ждут своей участи. И напротив – злобный всемогущий карлик, протирающий очки, чтобы поподробнее разглядеть несовершеннолеток для своих стариковских забав – брать не брать товар…

И у меня мурашки, словно я среди них.

Минтай

В 1948 году во двор пришел пес. Пришел по-деловому, словно по указанному адресу. Возраст у пса был подростковый, года не исполнилось точно. Была поздняя осень с ежедневными заморозками, опавшими листьями и улетевшими птицами. Снег еще не лег, а тот, который ложился, подъедался редким солнцем, с трудом проглядывающим через низкие ватные облака. Собака просунула узкую морду в калитку, оценила обстановку и вошла. Во рту у нее была мелкая рыба. Собака была просто собакой: висячие детские уши торчали вразнобой, хвост победно смотрел в небо, серая волчья шкурка в крапинку местами топорщилась. Щенок огляделся и пошел налево, словно зная куда, в Тарасову конуру. Лег по-хозяйски на половик около двери, положил рыбу рядом и остался жить. Тарас встретился с ним ранним утром, вышел и чуть не споткнулся. Рыба тухла рядом с щенком. Пес завилял хвостом, запрыгал, залаял, выражая все превосходные эмоции, которые были заложены в нем природой и мамой с приблудным папой. Тухлую рыбу щенок оставил Тарасу в качестве билета в новую жизнь. Тарас улыбнулся щенку. Щенок улыбнулся Тарасу. Основа отношений была заложена. Тарас моментально все решил. Он взял рыбу, взял на руки щенка и пошел по двору в надежде, что кто-нибудь уже встал. Но нет, он был пока первым. Потом народ вяло потянулся на работу, и Тарас принялся всех знакомить с новым членом семьи, показывая сначала щенка, а потом брезгливо, двумя пальцами, рыбу. Вышел, потягиваясь, Кузькин, живший прямо напротив Киреевских через китайки. Увидел пса, нахмурился.


Подъезд, где жили иностранцы


– Чего, оставить собираешься? Твой? – показал он на щенка, и Тарас радостно закивал.

– Гадить будет и огород рыть. Зачем тебе хлопоты такие? – по выражению Кузькиного лица Тарас понял, что сосед от собаки не в восторге. Перестав улыбаться, отошел.

Самое удивительное, что у Тараса даже мысли не было дать объявление о пропаже собачки, поузнавать в округе, не потерялась ли она. Он принял собаку так, словно она вышла погулять ненадолго и вернулась к хозяину. Оба выглядели довольными, недовольна была только рыба. Когда во двор вышла Поля, то сразу придумала щенку имя.

– Ох ты, мать моя! Это откуда ж мы такие? – Щенок вертелся в огромных руках Тараса, облизывая Полины руки. – А что это воняет? Минтай? Зачем тебе тухлый минтай? Это ж рыба для кошек! А ты собака! Или ты сам у нас Минтай?

Щенок радостно заскулил, забил хвостом и всем своим видом дал понять, что имя Минтай ему очень даже нравится.

– Твой? Охранный? – Поля одобрительно кивнула. – Ну и правильно, ну и молодец. Только учи его, чтоб пустобрехом не был и детишек не трогал. Хорошая собака, сразу видно! Хорошая, не породистая! Дворняга – как еврей среди собак, везде выкрутится, все стерпит!

Тарас улыбнулся Полиному одобрению, налил Минтаю водичку и выбросил рыбу в мусор. Он светился счастьем.

У Герасима появился свой Му-му.

Борисово завещание

В самом начале пятидесятых вернулся Борис. Чужой, нахохлившийся, замедленный, совершенно больной. Где-то там на севере он перенес крупозное воспаление легких, не долечил, и это, видимо, дало толчок к развитию чахотки, как раньше называли туберкулез. Приехал в бывшую семью умирать. Зная, что он заразный, Лидка все же его пустила, не отправила восвояси, а отдала ему маленькую комнату, положив у входа мокрую тряпку, пропитанную хлоркой, хотя прекрасно понимала, что эта зараза передается по воздуху. А что можно было сделать – не выгонять же Аллусиного отца на улицу? Алла была счастлива, что папа рядом, пусть и больной, но свой, родной и любимый. Он уже лежал, не вставая, она носила ему тайком есть – Лидка была категорически против контакта: это же такой риск для ребенка, как он не понимает, единственная ведь дочь! Аллуся пробиралась к нему, как шпион, когда Лидка уходила на работу. Сажала его в подушки, кормила с ложки, и они разговаривали о жизни. Обо всем – о Лидке и огромной любви к ней, в которой он утонул и так и не выплыл, о Горьком и его возвращении, о своих друзьях, о Саратове. Особенно подробно обсуждали Аллусино будущее.

– То, что балерины из тебя не получилось, – это, наверное, и к лучшему, – еле слышно, перемежая слова кашлем, говорил отец. – Осанка хорошая, вытянулась за это время, и достаточно. Не твое это – у станка стоять и ногу поднимать. Ты у меня умница, тебе писать надо, мою кровь бередить, – он снова сильно закашлялся, сплевывая красную мокроту в платок. – Поступай в Литературный, иди, как я, литературным критиком, хорошее дело. И люди там умные, твоего уровня, друзей заведешь, интересно будет, не то что танцульки легкомысленные всю жизнь, как у твоей матери. Как ты на это смотришь?