Двор на Поварской — страница 37 из 44

Время

в символах разобраться!

Люди – винтики.

Люди – винтики…

Сам я винтиком был.

Старался!

Был безропотным.

Еле видимым.

Мне всю жизнь

за это расплачиваться!

Мне себя, как пружину,

раскручивать!

Верить веку.

И с вами

раскланиваться,

люди-винтики,

люди-шурупчики.

Предначертаны

ваши шляхи,

назначение каждому

Собрание редколлегии Дня поэзии, 1956 г.

выдано.

И не шляпы на вас,

а шляпки.

Шляпки винтиков,

шляпки

винтиков!

Вы изнашивайтесь,

вы ржавейте,

исполняйте

всё, что вам задано.

И в свою исключительность

верьте!

Впрочем,

это не обязательно.

Всё равно обломают отчаянных!

Всё равно вы должны остаться

там, где ввинтят, —

в примусе,

в часиках,

в кране,

в крышке унитаза.

Установлено так.

Положено.

И —

не будем на эту тему…

Славься,

винтичная психология!

Царствуй, лозунг:

«Не наше дело!»

Пусть звучит он

как откровение!

Пусть дороги

зовут напрасно!..

Я

не верю, —

хоть жгите, —

не верю

в бессловесный

винтичный разум!

Я смирению

не завидую,

но, эпоху

понять пытаясь, —

я не верю,

что это винтики

с грозным космосом

побратались.

Что они

седеют над формулами

и детей пеленают бережно.

Перед чуткими

микрофонами

говорят с планетою бешеной.

И машины ведут удивительные.

И влюбляются безутешно…

Я не верю,

что это винтики

на плечах

нашу землю держат!..

Посредине двадцатого века

облетают

ржавые символы…

Будьте счастливы,

Человеки!

Люди умные.

Люди сильные.

Людское море всколыхнулось от счастья, и стихи долго еще не замолкали. Луконинское «Хорошо перед боем», Симоновское «Жди меня, и я вернусь», Ветошенковское «Я разный, я натруженный и праздный, я целе- и нецелесообразный…» и снова, по новому кругу, и по новому, и опять. Лестничка все скрипела и скрипела под весом поэзии, а люди все не расходились, наоборот, откуда-то приходили и приходили.

Так это всех воодушевило, что и задумали перенести эту замечательную идею на бумагу. Курили, пили, обсуждали, как это должно выглядеть. Классики засели в подвале Киреевских, это всем удобно было – и начали споры. Так редколлегию и стали проводить – заседать в квартире у одного из ее членов, в том числе и у Роберта, и вести разговоры. Решили стихи в альманахе публиковать не по старшинству и важности, а демократически, в алфавитном порядке. Родился и удачный вариант формата – большой, как у хорошего фотоальбома или «Огонька», не желающий помещаться на книжную полку, и обложка, яркая, красная, цепляющая взгляд, с подписями всех участников альманаха – подписи, подписи, повсюду. И крупным шрифтом: «День поэзии». В предисловии так написали: «Это не парад и не смотр. Это один из обыкновенных дней нашей поэтической жизни, в котором участвуют поэты разных возрастов, различных манер и направлений. Мы хотели показать наш день без нарочитой торжественности, без приукрашивания – таким, как он есть. Каждый принес то, что у него было, никто не писал специально для этого сборника». Впервые напечатали запрещенных и забытых: Цветаеву, которую молодежь тогда практически не знала, Пастернака, который был почти в опале, Заболоцкого и Есенина. Но хитро прицепили их паровозиком к проходящему через все цензуры локомотиву – Маяковскому. И подборку Цветаевой дали со стихотворения «Владимир Маяковский», а только потом ошеломляющее «Мой милый, что тебе я сделала…». А пастернаковское «Свеча горела на столе, свеча горела…» тоже появилось именно тогда, в первом «Дне поэзии». Стихи молодых и начинающих, еще студентов, Крещенского и Ветошенко, тоже были напечатаны. И критическая статья Аллы Киреевской.

Расцветало время оттепели.

Дочка

Родственники Роберта все никак не приезжали взглянуть на его счастье. «Сына, какое это может быть счастье – жить в подвале с евреями», – спрашивали они в письме и снова не приезжали. Роберт переживал, страдал по-настоящему, человеком он был мирным, а тут так с матерью все закрутилось. «Сына, я ж тебе человеческим языком говорю, там для меня немножко много евреев». И опять отговаривались важными делами: то за маленьким сыном надо присмотреть – совсем учебу забросил, то дела у отчима на службе.

– Отпусти ситуацию, – сказала ему умная полуеврейская жена. – Время покажет. Вот появятся у нее внуки, там и посмотрим.

Как в воду глядела, я вскоре и появилась. В один из июльских вечеров, в самой середине лета, Роберт отвез Алёну в роддом на Леонтьевском. Аллу в роддоме обозвали «старородящей первородкой», что ее удивило и обидело одновременно: «Это что ж такое? В 24 года – и уже старородящая? Что вообще за название такое? Звучит как ругательство просто! А что ж, к вам в 15 рожать приходят?

– Нет, гражданочка, это медицинский термин! Раньше до 20 первые роды у женщин проходили, потом до 24 возраст отодвинули, так что вы не волнуйтесь, располагайтесь вот и начинайте рожать! Какая вам разница, как вы называетесь, мамочка? Вон, как вы переносили, недели на две точно!

Я и вправду появилась позже сорока, сильно переношенная, большая, толстая, самодовольная, с пальцем во рту. Видимо, уже лезли зубы. Имя выбирали недолго, заранее решили, что или Катька, или Алешка. Алешка отпал сам собой.

Роба с Аллой, Лидкой и Принцем шумно затормозили у ворот и торжественно внесли сверток со мной в пыльный от июля двор. Поля, счастливая – а как же, уже прабабушка! – неловко переваливаясь и вытирая руки о фартук, побежала навстречу. За ней раскрасневшаяся Ида, ставшая уже тетей. Олимпия, Миля и Марта, праздничные, расфуфыренные, еле поспевали следом.

– Приехали! Приехали! Принимайте!

Народ, зная, что меня привезут, повылезал из подполов, улыбаясь и покряхтывая, – а как же, прибавление, счастье, не каждый день в их дворе такое! Пришел даже дядя Миша-айсор, чистильщик обуви из будки на углу. Он был почти родной, знал всех дворовых и часто был зван на все наши праздники. Сидел он на углу ндавно, приехал в 1920-е после того, как начался массовый исход ассирийского народа из Ирака и Турции – резать там людей умели знатно. Приехал молодым человеком, к тридцати, с семьей, родителями, без языка – куда деваться? Собратья в те времена стали открывать точки по чистке обуви на шумных московских перекрестках. Вот и Миша решил заняться чисткой. Сколотил ящик, купил баночку черного крема для кожаных ботинок и белую зубную пудру для полотняных тапочек и сел тогда, в конце 20-х, на нашем углу. Чистильщики были в диковину, обувь москвичи привыкли чистить сами и дома, а тут целый ритуал: сначала в ботинки вставляли картонки, чтобы, не дай бог, не испачкать носки, потом мягкой щеткой счищали городскую пыль, чтобы не втереть ее в туфли. Затем шел черед ваксы, которую надо было аккуратно нанести тонким слоем на поверхность, потом маленькой щеточкой наполировать и под конец мастерски бархоткой пройтись. Крем дядя Миша, тогда еще просто Миша, попервоначалу покупал, но потом стал варить сам. Никаким другим средствам, будь то английские или немецкие, не доверял. Сначала выпаривал ваксу на воде, но решил, что это нечестно – внешне такая вакса хоть и наводила блеск, но за обувью никак не ухаживала, а в городе, где девять месяцев слякоть, а три – пыль, надо было использовать что-то другое. И Миша стал делать составы на скипидаре с патокой, воском и костяной сажей. Но однажды воспламенился. Вспышка задела лицо, навсегда лишила начинающего химика бровей и ресниц и сильно снизила остроту зрения одного глаза. Но Мишу это ничуть не расстроило, хотя скипидар он больше не покупал, а перешел на гуталин, специально разыскивая по всей Москве масло норки, чтобы добавить его в крем для обуви. И когда Поля, по доброте душевной, выносила ему на угол стоптанную пару мужниных ботинок – а как же, Мише тоже надо кормить семью, пусть поработает, – тот всегда рассказывал ей свои отборные новости. Особенно любил ненаучные темы про алхимию – кстати сказать, он и Родиона застал еще в добром рассудке, и они успели в обширной старинной библиотеке выискать много рецептов, пока книги не вывезли в неизвестном направлении, рецепты нашлись, ведь вакса была составом древним, можно сказать, предметом роскоши. Родион советы давал, Миша на ус наматывал. Теперь частенько и Поле доставалось из тех стародавних знаний, но говорили не только про ваксу, а про все: про войну и послевойну, про политкаторжан и продуктовые карточки, про новый Полин радиоприемник «Звезда-54» и про только что опробованный сорт новой норковой Мишиной ваксы.


Я с мамой во дворе, первые выходы, 1957 г.


Вот и теперь, накануне рождения правнучки, Поля пошла к Мише. Ни с того, ни с сего, просто так, давно не видела. Дядя Миша недавно обзавелся маленькой будкой, «стоянкой», как он ее называл, в которой все аккуратно было разложено и развешено: на прозрачной стене – разноцветные шнурки на бечевке, вдруг кому понадобятся, на полочке, узенькой-преузенькой, – стопки плоских жестяных круглых коробочек-баночек с разноцветными кремами для обуви, щеточки бархотки для наведения блеска, много всяких других мелочей и обязательно свежая газета «Известия». Миша обрадовался, потушил свою «Герцеговину», вынул полновесный зад из будки и пожал Поле руку.