Двор на Поварской — страница 39 из 44

– Робочка, что случилось, говори!

– Стэла только что покончила жизнь самоубийством.

– Господи, Стэла! – Алена побледнела и чуть покачнулась. Роберт поддержал ее и повел в комнату.

– Она собиралась мне что-то сказать, но мама позвала дочь кормить… А вдруг рассказала бы мне все и была бы сейчас жива? О чем она хотела сказать? Что делать, господи! – Алла плакала, принимая часть вины за ее смерть на себя.

– Не гноби себя, ты здесь ни при чем. – Роберт обнял жену, и они сидели так еще какое-то недолгое время рядом, тесно прижавшись от страха и от любви, не принимая еще эту смерть и не хотя в нее верить.

Вернулся Роберт только в середине следующего дня, ошарашенный и сам убитый тем, что узнал. Цыганская натура Стэлы не выдержала позора. Все было просто и до ужаса пошло. Соколовский работал секретарем секции поэзии в Союзе писателей под началом у известнейшего поэта Ярослава Смелого («Господи, как я любил его “Хорошую девочку Лиду”», – вздохнул Роберт). Сначала они жили где-то далеко от центра, а недавно молодой семье выделили квартиру в писательском доме на Ломоносовском проспекте, где Смелый обосновался уже давно со своей семьей. Ну вот, Смелому приглянулась цыганская соседка с акцентом, и он спокойно и продуманно совратил ее, когда Соколовский был в командировке. Командировки эти назначал сам Смелый, рассылая молодых поэтов читать стихи по городам и весям, вот Володьку и скинул в Братск, наподольше и наподальше. Тогда все и произошло – уверения в любви со слезой в голосе, вранье, что такого он никогда не испытывал, что жена надоела и что он собирается разводиться. «Стэлина сестра мне рассказала, – Роберт снова закурил. – С тех пор и начался роман, о котором знали все, кроме нас с тобой, да Володьки самого». Смелого все устраивало, удобно, жена молчит, к любовнице на пару этажей спуститься со своего восьмого, даже на такси не надо из семейного бюджета урывать. Первой не сдержалась Стэла. Мужу сказать не смогла, а как приехала от нас, пошла к Смелым. Смелой была, выпившей. Все были дома, поздно ведь уже. Ярослав сначала не хотел ее пускать, стал оскорблять при своей жене, обзывал всячески, пытался захлопнуть дверь, Стэла вспыхнула, закусила губу, прорвалась в комнату, как вихрь, выбежала на открытый балкон и всё решила одним шагом.

«Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Обращусь я к друзьям, не сочтите, что это в бреду, постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом…» Господи, вот и постелил ей… Какой ужас… А дети теперь как? А Володька? – Алла глотала слезы.

Когда все улеглось, когда проводили и отплакали, Володька, весь в черном и совсем не пьянеющий, сидел у них в подвале, не желая выходить на солнце и смотреть на людей. Он, вечно неразговорчивый, говорил:

– Наблюдаю, ребят, за собой со стороны, как ученый за испытуемым. Что с человеком происходит, когда огромным половником вычерпывается часть сердца, а ты все еще живешь по тому, старому образцу, когда любовь выплескивалась через край. Давно Стэлу не видел… Соскучился. Вспоминаю, что нет ее, охолаживаюсь…

Володька сидел, опустив голову и глядя в пол, тихо и очень внятно, несмотря на количество выпитого, говорил. Глазами он что-то всё искал на полу, а руки расслабленно лежали на коленях.

– За эти несколько дней время высвободилось катастрофически. Я в него проваливаюсь. И все отмечаю, все фиксирую. Вся теперешняя жизнь разделена на «до» и «после». И кажется, что в этой жизни я совсем уже другой – отлюбленный, брошенный, преданный, хотя, нет, не понимаю почему, но любовь во мне стала даже больше – светлая, огромная, заполняющая, ее уже никаким половником не вычерпать. Хотя понимаю, отчетливо понимаю, что предан. Предан всеми. Но все же остался, живу, живу в этой густонаселенной пустыне…

Володька пил одну рюмку за другой, но водка его совершенно не брала. Историю эту быстро потом замолчали, запрятали и постарались стереть из памяти, начисто забыть и так искусно, что даже сам Смелый уже до конца не был уверен, участвовал ли он сам в этой грязненькой истории. В общем, в итоге оказался вроде как совершенно ни при чем. У него ведь жена, семья. Какая любовница? У советского поэта не может быть никаких любовниц!

А Володька тогда едва не спился вконец. Но выкарабкался, вдруг завязал в одночасье. Он стал чаще к нам приходить, отогревался немного и шел снова домой на Ломоносовский, встречая иногда соседа с восьмого и глядя ему прямо в глаза.

– Никогда, слышишь, никогда мы не будем жить в писательском доме, – сказала тогда Алла Роберту, – пообещай мне, никогда. Только отдельно и как можно дальше.

Роберт пообещал.

Масисе

Дворовая жизнь шла себе и шла, хотя уже немного утратила ту интимность и волшебность, которая чувствовалась раньше, когда еще не было редакций. Чужаки приходили, уследить за ними было сложно, и Наливай занимал пост с метлой прямо под читающим Толстым. По весне он высаживал вокруг писателя оранжевые бархатцы, которые к середине лета превращались в сплошное, пряно пахнущее рыжее поле. Над полем – черный Толстой, а на фоне Толстого – толстый Наливай в длинном, почти до колен, белом фартуке. Оранжевое-Черное-Белое – красивое дворовое сочетание. Наливаю часто выставляли под присмотр младенцев, и он, бездетная добрая душа, присматривал за ними, хотя это была совершенно не его работа. Даже меня иногда ставили под Толстого с Наливаем, но в самых критических ситуациях и на очень непродолжительное время, переждать пять-десять минут, когда менялся мой караул. Обычно меня выкладывали в низкую белую плетеную коляску и торжественно выкатывали в наш круглый двор. А когда это делали папа или мама, то все, ну почти все тогдашние классики советской литературы останавливались, нависали надо мной, покачивали коляску и сюсюкали – всякие у-ти-пути, сю-сю-сю, «утибожемой» от Михаила Светлова, Твардовского, Луконина, Симонова – это точно было, мама рассказывала, но я, ясное дело, ничего не помню. Наплевать мне было на этих чужих и старых, с моей точки зрения, дядек, пусть даже и классиков. Совсем юный еще папа курил со мной у входа (в переносном смысле, конечно), слушал, что говорят взрослые писатели, и снова курил. Обычно прикуривал одну свою сигарету от другой, чтоб было чем занять руки и легкие, чуть щурил глаза и выдувал дым куда-то вбок. А я лежала себе тихонько под советскими классиками и китайскими яблонями и, видимо, млела.


С Полей и мамой у дома. Конец 1950-х.


Выходила мама, прикуривала тоже и вступала в разговоры; Лидка выносила птицам крошки – надо прикармливать, чтобы пели под окном; Поля высаживалась на низенькую деревянную лавочку с подругами у сарайчика – вся жизнь, буквально вся, тогда происходила на улице, и это было так естественно.

Роберт все волновался и ждал ответа от мамы по поводу рождения дочки. Ответа пока не было. Потом через пару месяцев решил Катьку, меня то есть, сфотографировать и снова послал матери письмо с карточками. Но нет, снова молчок. Алена заволновалась, послала письмо от себя:

«Дорогие наши!

Что-то от вас давненько нет весточек. Мы очень скучаем, а я просто мечтаю показать вам Катьку! Она очень выросла, много лепечет, поет. Ест уже кашку манную, даем ей соки – виноградный, лимонный, яблочный, морковный, рыбий жир. Мы ее очень любим, особенно бабушки – мама и Ида и баба Поля. Нечаянно у нее получилось слово «Гоголь», и мы ее теперь так зовем. Робка с ней гуляет, качает ее, поет песни. Одета она у нас как царица, я ей вышиваю кошечек на кофточках.

Напишите нам, когда сможете приехать, очень вас ждем!

Большой привет от мамы, тети Иды и бабушки Поли.

Алена».

Какое-то время жили в ожидании, как родители примут известие о продолжении рода. Может, и понимали, что была у матери надежда, что ненадолго этот брак, что одумается сына, – а тут сразу ребенок. Надо было свыкнуться с этой новостью, понятное дело, никто особо и не торопил. Но ждали, очень ждали реакции. Потом, после многих писем и от Роберта, и от Лиды, и от Аллы, пришла, наконец, весточка: да, миленькая мордашка, смешная, на Роберта похожа, губки, глазки – и бандероль с игрушечками. Дома был настоящий праздник – ну, наконец-то, слава богу, худой мир лучше доброй ссоры! Только Миля да Марта все фыркали и нос воротили, но при Робочке, которого обожали, виду не подавали.


Поздравление от бабы Веры


А я, далекая от всех этих взрослых игр, лежала себе, рассматривала мир вокруг и улыбалась знакомым лицам. Мне было все равно. Однажды, правда, когда меня еще не успели вынести во двор, захлопнулась дверь в комнату, где я, полугодовалая, заснула на столе, когда мама меня переодевала. Она вышла на кухню, чтобы взять с веревки сухой подгузник, вроде как на секундочку, потому что забыла захватить его сразу, кто-то открыл входную дверь, задул сквозняк – и всё, дверь захлопнулась, и я, мирно спящая и ни о чем не подозревающая, оказалась взаперти. Слезы, крики, шум, возня, мама, бабушка, соседи – это было с той стороны двери, я-то спала. Лидка, не в силах терпеть и ждать, пока ребенок, я то есть, скатится со стола на пол и разобьется, бросилась с криками о помощи к придурочному Юрке-милиционеру. А папа просто схватил в сарае топор, хрястнул по замку и сломал его. А я все равно спала. И потом картина, как в «Ревизоре»: я сплю, такая маленькая и миленькая, ручки раскинула, соплю себе на столе, вокруг молча стоит вся многочисленная семья в напряжении, переходящем в умиление, и вдруг в комнату с пистолетом наперевес врывается сосед-милиционер! Спасать так спасать! Еле его остановили, еще немного бы, и начал стрелять! И рассказов потом на всю жизнь было предостаточно. «Я тогда чуть тебя не потеряла» – шептала мама. «Я чуть не умерла от страха!» – дрожащим голосом говорила бабушка. «А Юрка-то, мудак, чуть всех тогда не перестрелял!» – закатывала глаза прабабушка Поля. «Ты так крепко спала, когда я открыл дверь», – улыбался папа.


Уже сижу! 1958 г.


Я-то сама мало чего помню из тех подвальных впечатлений, я только научилась самостоятельно ходить и изучала мир подвала, огромный, как мне казалось, и довольно опасный. Из приятного помню занавеску, а из страшного – танец нанайских мальчиков. Ведь помню же! Занавеска та из тяжелого репса, перерезающая комнату надвое, навечно осталась в памяти. Наверное, потому, что она из первых долгих впечатлений жизни и всегда была у меня перед глазами. Я засыпала, глядя на одинаковые волшебные кремовые горошинки на оливково-болотном фоне, и просыпалась, первым делом встречая их. А потом, в течение всей жизни и во всех поездках пыталась найти подобную ткань с таким простым цветом и рисунком. Нет, не смогла. Видимо, она существовала уже только в моей памяти.