ли Пушкина от «Письма Ишимовой» к лицейским стихам, все более увлекаясь. Тезисы и постулаты, провозглашенные во вводной лекции, о единстве ВСЕГО пушкинского текста наглядно подтверждались. Особенно подтвердился постулат о памятливости Пушкина в отношении всего своего текста, опубликованного и неопубликованного, законченного и незаконченного; о безотходности его производства. Это было, конечно, преувеличение, что я прочитал всего Пушкина в 1949 году… так, в 1996-м я многое читал впервые.
Свод неба мраком обложился;
В волнах варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и все вокруг почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?
Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный,
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…
<………………>
…И входит медленной стопой
На берег дикий и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
(«Вадим», 1822)
Писанное в инерции романтических поэм, подобное начало вполне могло показаться Пушкину несколько вялым и закономерно было заброшено. Соблазнительная география «Юг — Север» не сработала. Остался Юг, качественно по-новому завершенный «Цыганами». Но что же «Вадим», как не попытка описать петербургскую землю до Петра! «Чей это парус? Чья десница?..»
На берегу пустынных волн…
Если бы я был настоящим пушкинистом, я бы и то не доказал, что эта незрелая попытка не является непосредственной предшественницей прославленного Вступления.
Неумолимо приближался 1999 год, мстя Александру Сергеевичу очередной, хотя и последней в этом веке и тысячелетии, идеологической расправой. Я торопился со своей лептой. Проектов было слишком много. Не все удалось…
Не нашлось денег на наши с Резо Габрнадзе «Мифологические опыты», зато, с помощью М. Н. Виролайнен и О. В. Морозовой, успело «Предположение жить, 1836». Блестящий наш с Резо проект кукольного спектакля «Метаморфозы» в Веймаре — о не убитом, а счастливо бежавшем из России Пушкине — тоже в последний момент не задался, зато 10 мая 1998 года, совершенно неожиданно, в Нью-Йорке, воплотилась давняя мечта сделать пушкинские черновики доступными широкой публике с помощью… джаза! Черновик, как-никак, первый отпечаток вдохновения гения, а что еще требуется для джазовой импровизации? Черновик (тоже black, черновик Пушкина — русский Afroamerican) через месяц мы играли уже на филфаке Петербургского университета: из окна, через Неву, был виден Медный всадник, пришлось его и читать:
Он был чиновник небогатый,
С лица немного рябоватый…
Публика нам поверила: что правда, то правда.
Что получается, то получается. Не то, что думал.
Прозаик Игорь Клех, с которым мы работали над сценарием телефильма «Медный Пушкин», торопясь все к тому же 6 июня 1999 года, привел вдруг издателя «Библиотеки утопий» Бориса Бергера. Заказчик требовал немедленно новый текст «про Пушкина». Инерция предъюбилейной гонки была так велика, что я тут же смонтировал ему некий коллаж о «Медном всаднике» на основе наших с Резо затей. Мы расстались восхищенные такой скоростью. Ровно через час издатель позвонил, рыдая: у него украли портфель, в том числе с моей рукописью. Горе его показалось мне неподдельным, я восстановил текст. Самое удивительное, что он-таки оказался деловым человеком и опубликовал его. Это такой полиграфический постмодернизм, что прочитать текст невозможно.
Пора было начать разбираться в собственном тексте.
То есть обратиться к Пушкину,
«<…> Что это у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet[4]. Жаль мне Цветов Дельвига; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не шутка ходить нагишом, а хамы смеются. Впрочем, все это вздор. А вот важное: тетка умерла!»
(Пушкин — Л. С. Пушкину,
нач. 20-х чисел ноября 1824 г., Михайловское)
«<…> Этот потоп с ума мне нейдет, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в Инвалиде наряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым. Пришли же мне Эду Баратынскую. Ах он чухонец! да если она милее моей Черкешенки, так я повешусь у двух сосен и с ним никогда знаться не буду».
(Пушкин — Л. С. Пушкину,
4 декабря 1824 г., Михайловское)
Что это, как не точка? Ни один пушкиновед не может опровергнуть, что это не зарождение замысла: «Если
тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному…» Из евгеньевских денег. Уверенно датирую зародыш замысла 4 декабря 1824 г.
Не только у меня время, но и у Пушкина. Ему тоже понадобится почти 11 лет!
«Милая женка, вот тебе подробная моя Одисея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веровка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел все это время. Что-то было с вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что если и это я прогулял? досадно было бы. На другой день погода прояснилась <…>».
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной,
20 августа 1833 г., Торжок)
Без комментариев. Беспечность тона граничит с «кинизмом». «Досадно было бы». Что досадно? Не написать поэму. Она уже клубится в лужицах, болота волнуются белыми волнами…
Поэта не остановишь, но и приступить риск. В дороге он притормаживает…
«Перед отъездом из Москвы я не успел тебе написать. Нащокин провожал меня шампанским, жженкой и молитвами. Каретник насилу выдал мне коляску; нет мне счастия с каретниками.
<…> Жена его тихая, скромная не-красавица. Мы отобедали втроем и я, без церемонии, предложил здоровье моей имянинницы, и выпили мы все не морщась по бокалу шампанского. Вечер у Нащокина, да какой вечер! шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами — и все за твое здоровье, красота моя. На другой день в книжной лавке встретил я Н. Раевского. Sacré chien, сказал он мне с нежностию, pourquoi n’êtes-vous pas venu me voir? — Animal, отвечал я ему с чувством, qu’aves-vous fait de mon manuscrit petit-Russien?[5] После сего поехали мы вместе как ни в чем не бывало, он держа меня за ворот всенародно, чтоб я не выскочил из коляски. Отобедали вместе глаз на глаз (виноват: втроем с бутылкой мадеры). Потом, для разнообразия жизни, провел опять вечер у Нащокина; на другой день он задал мне прощальный обед со стерлядями и с жженкой, усадил меня в коляску, и я выехал на большую дорогу».
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной,
2 сентября 1833 г., Нижний Новгород)
Так стремиться к замыслу и так от него бежать… До чего же нормальный человек Пушкин!
«<…> Вот уже неделю как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пугачеве, а стихи пока еще спят. <…> Я что-то сегодня не очень здоров. Животик болит <…>»
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной,
8 октября 1833 г., Болдино)
«<…> He мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем <…> Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава».
(Пушкин — Н. Н. Пушкиной,
11 октября 1833 г., Болдино)
Когда же он написал поэму?? 8 октября «стихи пока еще спят», а помета у начала первой черновой рукописи — 6 октября, а 11 октября — «хлоп стакан» и «Это слава». Следующее письмо через 10 дней: скорее скучает по семье и городской жизни, чем пишет.
Следующее уже от 30 октября:
«Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду. Ус да борода — молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут.
2) Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу до 3-х часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть.
В 3 часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем да гречневой кашей. До 9 часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо».
Какое довольство, какое счастье в этих строках! Первая помета об окончании поэмы — 29 октября, вторая — 30, когда и письмо, третья — 31…