Курт Кюприлиу взглянул на него, но ничего не ответил. Разговоры об эпосе в семье Кюприлиу были столь же древними, как и дорогие подарки, пожалованные некогда султанами и передававшиеся у Кюприлиу из поколения в поколение. Марк-Алем помнил об этом с самого детства. Вначале он представлял себе эпос как нечто длинное, что-то среднее между драконом и змеей, сидевшее далеко в горах, покрытых снегом, и в туловище которого, словно в теле сказочных существ, спрятана была судьба всего рода. Однако, подрастая, он понемногу стал понимать, хотя и не вполне отчетливо, что представлял собой этот эпос. Конечно, юноше было непросто понять, как такое могло произойти; Кюприлиу жили и занимали руководящие посты в имперской столице, в то время как далеко, на удивительных Балканах, в провинции под названием Босния, о них сложили эпические песни. Еще более непостижимым представлялось то, что исполнялся эпос не на родине Кюприлиу, в Албании, а в Боснии, да еще не на родном языке Кюприлиу, албанском, а на славянском. Раз в год, в месяц рамазан, прибывали певцы-рапсоды аж из самой Боснии. Они пользовались гостеприимством Кюприлиу несколько дней, чтобы исполнять свои длинные баллады в сопровождении музыкального инструмента, из которого извлекали необычайно грустные звуки. Этот обычай, сохранявшийся сотни лет, новые поколения Кюприлиу не осмеливались ни отменить, ни изменить. Собравшись в большой гостиной, они слушали протяжное пение славянских рапсодов, хотя и не понимали ни единого слова, кроме фамилии Кюприлиу, которую те произносили как Чуприлич. Затем рапсоды получали свое обычное вознаграждение и уходили, оставив после себя ощущение пустоты, вынуждавшее хозяев еще несколько дней беспричинно вздыхать, как бывает зачастую при смене времен года.
Поговаривали, что самодержец завидовал семье Кюприлиу именно из-за этого эпоса. О властителе были сочинены и непрерывно продолжали сочиняться десятки диванов и стихотворений официальными поэтами, в то время как эпос, подобный тому, который имелся у Кюприлиу, о нем никто никогда не сложил. Более того, говорили, что именно эта зависть и была одной из главных причин того, что самодержец регулярно поражал семью Кюприлиу молниями своего гнева. Но почему бы не подарить этот самый эпос королю-султану и не спастись от всех бед? — спросил как-то маленький Марк-Алем, подслушав перешептывания взрослых. Тише, Марк-Алем, ответила ему мать, эпос — это что-такое, что нельзя подарить; понимаешь, это не кольца или украшения, это такая вещь, что, даже если и захочешь отдать, никак не сможешь.
— Это как эпос о нибелунгах, вот что он мне сказал, — продолжал задумчиво Курт. — Последние дни я и сам задаю себе вопрос, который часто звучит в нашем доме. Почему славяне создали о нас эпос, а наши соотечественники, албанцы, молчат о нас в своем эпосе?
— Это просто, — ответил один из кузенов, — они молчат, поскольку чего-то ожидали от нас.
— По-твоему, это своего рода укор?
— Понимай как хочешь.
— А я вполне понимаю, — вмешался другой кузен. — Это древнее недоразумение между нашим родом, Кюприлиу, и албанцами. Им трудно осознать имперские масштабы нашей семьи, не говоря уже о том, что именно это они и не ценят. Им совершенно все равно, что сделали и продолжают делать Кюприлиу для всего великого государства, в составе которого Албания всего лишь одна незначительная часть. Им интересно только, что мы сделали для этого крохотного клочка земли, для Албании. Они и в самом деле ожидали от нас чего-то особенного.
Он развел руками, как обычно делают, когда хотят сказать: такие вот дела.
— Албанию некоторые называют несчастной, другие, наоборот, возникшей под счастливой звездой, — заметил другой кузен. — Я думаю, что она ни то, ни другое. Она чем-то напоминает мне нашу семью Кюприлиу: на нее изливается как благоволение султана-самодержца. так и его немилость.
— И чего же больше? — спросил Курт. — Милостей или злосчастий?
— Трудно сказать, — ответил кузен. — Не могу забыть сказанного мне одним евреем: когда турки напали на вас с копьями и саблями в руках, вы, албанцы, вполне обоснованно решили, что они пришли вас завоевать, а на самом деле принесли вам в дар целую империю.
— Ха-ха, — рассмеялся Курт.
В совсем было потухших глазах кузена, казалось, сверкнула напоследок искра.
— Но, подобно любому подарку безумца, вручен он был насильно и даже с кровью, — продолжал он.
— Ха-ха-ха, — засмеялся Курт в этот раз еще громче.
— Почему ты смеешься? — вмешался старший брат, губернатор. — Все ведь именно так, как сказал еврей. Турки разделили с нами свою власть, и тебе это так же прекрасно известно, как и мне.
— Естественно, — согласился Курт, — пять премьер-министров, вышедших из нашей семьи, — достаточное тому подтверждение.
— С них все только началось, — продолжал старший брат. — Позднее пришли сотни высших чиновников.
— Я не над этим смеялся, — сказал Курт.
— Избаловали тебя без меры, — мрачно произнес старший брат.
— Уж не хочешь ли ты меня объявить инакомыслящим? — спросил Курт. — Это новое слово все чаще употребляется в последнее время.
Старший брат предостерегающе покачал головой.
Будь осторожен, братец. Вот все, что я хочу сказать.
Глаза Курта блеснули.
— Турки дали нам, албанцам, то, чего нам не хватало, — продолжал кузен, чтобы сменить тему разговора, — огромные пространства.
— А заодно огромные проблемы, — сказал Курт. — Жизнь даже отдельного человека безнадежно запутывается, когда сталкивается с механизмом государственной машины, что уж говорить о драме целого народа.
— Что ты имеешь в виду?
— Разве ты не сам говорил, что турки поделились с нами властью? Поделиться властью не значит раздать звания и теплые местечки. Даже более того, я бы сказал, что это все появляется уже потом. Поделиться с кем-то властью означает в первую очередь поделиться преступлениями.
— Курт, нельзя так говорить, — возразил тот.
— Как бы то ни было, они помогли нам осознать наш истинный масштаб, — продолжал кузен после некоторого молчания. — А мы за это их возненавидели.
— Не мы, они, — вмешался губернатор.
— Прости, они, тамошние албанцы.
Наступило глубокое молчание, во время которого Лёка принесла блюда со сластями.
— Когда-нибудь они добьются подлинной независимости, но утратят все эти огромные возможности, — продолжал кузен. — Они потеряют гигантские пространства, по которым они могут лететь подобно ветру, они замкнутся на своем клочке земли, не смогут даже расправить свои крылья, будут биться то об одну гору, то о другую, как птицы, которым никак не удается взлететь, они завянут, они размякнут и наконец воскликнут: «И чего же мы в результате добились?!» Тогда они поднимут глаза, чтобы снова найти утраченное, но будет уже поздно.
Жена губернатора глубоко вздохнула. К сластям никто даже и не притрагивался.
— И все же сейчас они молчат о нас, — напомнил Курт.
— Однажды они о нас вспомнят, — сказал старший брат.
— Нам тоже стоит их послушать.
— Но ты сам сказал, что они молчат о нас.
— Послушаем их молчание, — сказал Курт.
Губернатор громко засмеялся.
— Ты все такой же странный, — заявил он, продолжая смеяться. — Я уже говорил, это тебя столица испортила. Тебе не помешало бы годик послужить где-нибудь в далекой провинции.
— И подальше! — добавила хозяйка дома.
Смех губернатора растопил царившее до этого ледяное молчание.
— Я пригласил албанских рапсодов, — сказал Курт, — потому что хотел услышать, о чем поется в албанском эпосе. Австрийский консул, прочитавший какую-то его часть, уверял меня, что албанские эпические песни показались ему еще более прекрасными, чем песни бошняков.
— В самом деле?
— Да, — Курт прищурил глаза, словно их слепило сверкание снега. — Там говорится о роковых погонях в горах; о поединках; похищении девушек и женщин; свадебных караванах, отправляющихся на опасные свадьбы; о сватах, застывших и окаменевших из-за того, что совершили в пути недостойный поступок; о конях, пьяных от вина; о предательски ослепленных крешниках[2], скачущих на слепых конях по горам, словно в кошмарном сне; о кукушках, предвещающих беду; о странном стуке в ворота; о жутком вызове на поединок, когда живой вызывает мертвеца, крутясь на его могиле в окружении двухсот собак; о жалобах покойника, что не может он никак встать из могилы, чтобы сразиться с врагом; о людях и божествах, сплетенных в одном круговороте событий, негодующих, наносящих удары, вступающих друг с другом в брак; о криках, смертельных схватках, проклятиях, от которых мурашки бегут по коже, и ледяном солнце надо всем этим, которое больше светит, чем греет.
Марк-Алем слушал как зачарованный. Дотоле незнакомая ему рвущая душу тоска по тем далеким зимним снегам, где он никогда не был, пронизала все его существо.
— Вот таков албанский эпос, тот, где нас нет, — сказал Курт.
— Ну, судя по тому, что ты поведал, нам и в самом деле едва ли нашлось бы там место, — заметил один из кузенов. — Он напоминает трагический горячечный бред.
— А вот в славянском эпосе мы есть.
— Может, хватит нам и этого? — спросил кузен, взгляд у него был уже совершенно потухшим. — Ты сам говорил, что мы единственная семья в Европе, а возможно, и во всем мире, о которой народ сложил эпос. Тебе этого мало? Ты хочешь, чтобы о нас сложили эпос два народа.
— Ты спрашиваешь, хватит ли мне этого, — сказал Курт, — и я отвечу тебе: никоим образом.
Оба кузена одобрительно кивнули. Даже старший брат улыбнулся.
— Ты все такой же странный, — вымолвил он, — все тот же, как всегда.
Курт сделал вид, что не услышал его.
— Когда рапсоды приедут, я всех вас приглашу их послушать, — объявил он. — Они исполнят, помимо прочего, и древнюю балладу о Мосте в три пролета, от которого произошла наша фамилия.
Марк-Алем слушал его, сидя по-прежнему в каком-то оцепенении. Много лет назад один из их родственников, Алекс Ура, объяснил ему, что фамилия Кюприлиу не что иное как перевод слова «ига» — «мост» и пошло это от одного древнего моста с тремя пролетами в Центральной Албании, построенного в те времена, когда албанцы были еще христианами, в основание которого замуровали человека. По словам кузена, их прадед в четвертом колене, по имени Гьон, работавший каменщиком на строительстве этого моста, после окончания строительства, как и многие другие, вместе с памятью о совершенном преступлении унес оттуда и свою фамилию Ура, что означает по-албански «мост».