Дворцовые тайны. Соперница королевы — страница 99 из 100

— Ничего, ничего, мама, не надо так убиваться… Еще не все потеряно! — тихо говорил он.

— Ах, Роб, если бы только я смогла отвратить тебя от этого пути, заставить выслушать… тебя и Криса…

— Ты пыталась. Ты нас предупреждала. Я сам все поставил на кон, и винить тут некого.

— Но теперь… — я не могла продолжать. Мне сказали, что его казнят на рассвете. С первыми лучами солнца. Я отправила мысль об этом в самый дальний уголок моего сознания, ибо вынести ее была не в силах. Уже сейчас я чувствовала всю тяжесть горя на моих плечах, которая грозила раздавить меня, не давала дышать…

— Мама, послушай, мы не должны сдаваться даже сейчас, — он посмотрел мне прямо в глаза. — Скажи мне, может быть, королева дала тебе какой-то знак, что-то сказала. Любое слово, любой жест могут оказаться важными…

Я только покачала головой.

— Ты уверена в этом? — Его слова преследовали меня, не давали покоя, тревожили.

— Я отправилась во дворец, чтобы встретиться с нею. Умоляла взять мою жизнь вместо твоей. Она только высмеяла меня. Но потом…

— Что потом?

Он схватил и больно сжал мои плечи.

— Она прислала мне записку в Лестер-Хаус. Она написала, что я могу повидать тебя. Меня привез сюда кто-то из придворных, кого я не знаю. У него экипаж…

— Да! — воскликнул Роб, и в голосе его послышалось ликование. — Она хочет сделать так, чтобы я избежал казни.

— Почему ты так думаешь?

— Я знаю ее, мама. Она любит идти к цели кружными путями. Она хочет представить все так, будто я бежал. Она ждет, что я уйду с тобой, когда наше свидание закончится.

— Я так не думаю, мой мальчик, — прошептала я.

Как же я хотела верить в то, что он говорит! Но моя интуиция подсказывала мне, что мой сын ошибался. Хотя записка королевы была достаточно двусмысленной… «Прости меня», — написала она. Простить ее за то, что она должна сделать? Я поняла смысл этих слов именно так. Она просит прощения за то, что Роберт осужден на смерть. А вдруг я поняла ее неправильно? Вдруг своим посланием она дает нам надежду?

Голова моя пошла кругом.

— Разве ты не знаешь, мама, — услышала я, как в тумане, голос Роба. — Есть еще те, кто желают увидеть на престоле меня, я не этого мерзкого Якова.

Я покачала головой. Нет, это невозможно…

— Роб! Милый, подумай, что ты такое говоришь?

Но он подтянул сапоги, пригладил взлохмаченные волосы и быстро спросил:

— В коридоре есть стражник?

Я поглядела в крохотную щелку в тяжелой двери.

— Я никого не вижу.

— Может быть, после того, как ты уйдешь, мне удастся…

Меня объял ужас:

— Нет, я не хочу тебя оставлять!

— Чем дольше ты здесь, тем больше риска для меня.

Он убедил сам себя, что одно мое присутствие здесь, в его камере, уже само по себе знак. Знак того, что его выпустят, — или позволят сбежать. Я так хотела верить ему, вопреки всем доводам разума и здравого смысла…

Я порывисто обняла его и прижала к груди так сильно, как только могла. Сердце мое говорило мне, что он ошибается, что он должен принять правду, какой бы ужасной она не была, и что для него нет спасенья. Но тут внутренний голос сказал мне: «Милосердие! Ты — мать, ты должна проявить милосердие. Ты должна дать ему надежду!»

И я разжала руки, отпустила его широкие, сильные плечи, улыбнулась ему — улыбкой искренней и неподдельной радости — и позвала тюремщика, давая знать, что свидание окончено.

— Жди меня, мама. Я постараюсь послать тебе весточку, когда выберусь отсюда, — прошептал Роб.

Я кивнула, продолжая улыбаться, и посмотрела в его лицо, которое так любила, постаралась запомнить каждую его черточку, каждую складочку, каждую линию… Я не отводила взгляда, хотя тяжелые шаги тюремщика уже послышались у дверей, потом зазвенели ключи — и вот уже Роб торопливо говорит мне слова прощания… Пусть глаза мои застилали слезы, но я знала, что он прав. Он станет свободным. Его мучения не продлятся долго. Конец настанет быстро, на рассвете. Но до этого я дам своему любимому сыну то единственное, что еще могу дать. Я дам ему надежду.

Оказавшись снаружи, под холодным ночным ветром, я зарыдала в голос, хватаясь за ледяные камни, из которых была сложена это крепкая старинная темница. Выхода не было! Никогда раньше и никогда позже я так не плакала. Не было ни чувств, ни мыслей, ни смысла жить дальше. Только скорбь и безысходность.

Роб, сын мой!

Я посмотрела вверх, на раскинувшийся надо мною шатер ночного неба. Оттуда на меня и на спящий город смотрели яркие, равнодушные звезды. Сквозь слезы я обращалась к ним, должно быть, о чем-то просила, но они не отвечали.

Тогда я вспомнила, как укладывала маленького Роба спать, как гладила его по головке, как говорила: «Спи, сынок! Потанцуешь во сне с ангелами!» И теперь я принялась твердить эти слова десятки, нет, сотни раз, пока они не превратились в неразборчивый шепот, и тогда, совершенно ошеломленная и потерянная, я позволила посланцу королевы увести меня от стен тюрьмы и отвезти обратно в Лестер-Хаус.

Эпилог

ДРЕЙТОН-БАССЕТ, СТАФФОРДШИР
20 декабря 1634

Наконец это случилось: старше меня никого не осталось. Мне девяносто четыре года, и я на целых два года старше мистрис Во из Бишопс-Уиттлвуд, а она вряд ли переживет меня. Она часто падает в обморок, ходит, опираясь на две трости, и слишком близко к сердцу принимает раздоры между королем и его мятежным парламентом[182].

Да, я очень стара, как вам, без сомнения, скажут мои праправнуки, но с годами я не утратила гордости и, не побоюсь этого слова, некоторого тщеславия. Я желаю, чтобы мой голос был услышан, пусть он стал скрипучим, дрожащим и не годным для исполнения псалмов и рождественских гимнов. Оставляю пение детям, чьи ангельские голоса в преддверии Рождества доносятся до меня из церкви Святого Петра, пролетая через тихое кладбище, когда я пишу эти строки.

Я сижу за старым дубовым письменным столом моего отца, среди реликвий прошлого. Эти вещи дарят мне покой и уют, как теплые кирпичи, на которые я ставлю свои старые ноги холодными зимами. Передо мной портреты моих детей — все они уже давно умерли, картина, изображающая последний корабль Фрэнка под названием «Божий Дар», засушенный букет из роз и маргариток, которые прошлой весной принесла мне одна из моих правнучек или праправнучек. Наверное, та, что приходится дочкой одной из дочерей Дороти. Та, что взяла у меня мои золотисто-рыжие волосы цвета последних осенних листьев. Та, что из хорошеньких.

Должна признаться, я не помню, как их всех зовут. Слишком много мальчиков и девочек вокруг меня рождались, росли, влюблялись, — а потом болели и умирали. Я — как самое старое дерево в лесу. Самый замшелый камень на церковном кладбище. И скоро упокоюсь под таким камнем.

В дальнем углу отцовского стола стоит чучело фазана, блестя ярко-красными и золотистыми перьями — воспоминание о страстном охотнике Уолтере. А вот старые очки Роберта, которые мне так дороги. И медальон с прядью волос Роба. Нежный светлый локон, срезанный с его головы, когда он был еще ребенком. Ах, Роб, Роб, мое дитя Вечерней Звезды…

Но вернемся в настоящее. Сейчас, когда я проживаю девяносто четвертый год своей жизни, я решила закончить мою историю, — ту повесть, которую я начала писать уже давно и заполняла по мере моих скромных сил своими воспоминаниями и мыслями. Я хотела описать всю мою жизнь, но когда дошла до страшного дня тридцать три года тому назад, когда казнили Роба, то больше не смогла написать ни строчки — до сего дня.

Но сегодня мой правнук Джарвис[183] взял на себя смелость напомнить мне, что время не бесконечно. Впрочем, когда тебе почти девяносто четыре, в последнем начинаешь сомневаться. Он намекнул, что хорошо бы дописать пару заключительных страниц моей истории. «И постарайтесь покороче, бабушка», — с улыбкой сказал он, ободряюще похлопав меня по плечу.

Должна заметить, что Джарвис, при всем своем снисходительном отношении ко мне и к огромной стопке листов, составляющих мою повесть, — не слишком хороший поэт, хоть и мнит себя таковым. Стихи его банальны и лишены новизны. Они отдают затхлостью, как и его дыхание. Ненавижу мужчин, которые покровительственно относятся к женщинам. Я не пишу стихов, но если бы писала, то постаралась бы, по крайней мере, быть оригинальной.

Джарвис попытался написать мою эпитафию — конечно же, в стихах. Он необыкновенно гордится этими жалкими строками. Молю Бога, что когда мой час настанет и я упокоюсь в могиле, пусть у моих потомков достанет хорошего вкуса не высекать их на моем надгробном камне. Разве может скверная поэзия передать мою жизнь? Эту ускользающую, неуловимую, волшебную чреду часов и дней, которая не прервется до тех пор, покуда я вожу этим пером по бумаге.

На улице слышны крики и бряцание оружия. Оказывается, в нашем графстве ищут подозрительных лиц, на дорогах расставлены посты. Что ж, надо написать про это. И еще про то, что по всей стране неспокойно. При дворе опять зреют заговоры, плетутся интриги. Как же он далеко — королевский двор. То место, где железной рукой правила когда-то Ее Величество королева Глориана, а я столько лет была ее отражением, ее прислужницей — и соперницей. Нынче у власти трус и ничтожество — король Карл Нерешительный, тот, кто не отбрасывает длинной тени[184].

Шум достиг церковного двора. Они ищут злодеев — врагов короны. Отступников и изменников. Но в моих старых ушах гораздо явственнее звучат надменные голоса злодеев прошедшей эпохи — золотого века Елизаветы. И среди тех, кто бросил вызов королеве, как ни грустно признавать, — мой собственный сын. Но об этом — ни слова больше.

Никаких реликвий в память о королеве Елизавете на письменном столе моего отца нет. Кто-то скажет (и Джарвис радостно ухватится за эту метафору), что я сама — живая реликвия ее правления, напоминание о ее жизни. Я знала ее, как мало кто знал, хотя она ненавидела меня великой ненавистью. Если есть рай и если она в раю (да простят мне это богохульство), то и там она меня ненавидит. Ибо кое-что в этом мире остается неиз