Дворянин из Рыбных лавок — страница 54 из 58

Просто и удобно было бы объяснить всё происками вражеского агента Горли, тайного бонапартиста, втершегося в доверие ко многим и сумевшего проникнуть в уважаемые учреждения. А уж там по какой-то причине натворившего черт знает чего. Как потом, постфактум, понял Натан, эту версию при поддержке «русской партии» старательно продвигал «особист», то бишь чиновник по особым делам Вязьмитенов. Потому она имела большие шансы, дабы стать главною, принятой властью. Нужны были только подтверждающие ловко подобранные свидетельства…

Но Горлису очень повезло, что у него нашлись и защитники, причем в довольно большом количестве. Одесская полиция, вся городская управа благочиния были на его стороне. При этом особую активность проявил Афанасий Дрымов. Он имел не самый высокий ранг и не решающий голос, однако же был и не последним в городской полиции человеком — всё ж отвечал за порядок во всей II части Одессы. К тому ж он контактировал с Натаном по расследованию убийства в Рыбных лавках и был первым, кто явился на место преступления.

Вязьмитенов вызвал Дрымова на конфиденциальный разговор, в ходе которого прозрачно намекал на то, какой может, точнее — должна быть, версия событий. Но тут Афанасий отменно сыграл роль полнейшей полицейской дубины в зеленом мундире. Стоял навытяжку всё время общения, по-рачьи пучил глаза и рассказывал по пятому-десятому кругу, как было то, что видел. А на все мудреные расклады отвечал, что он, человек маленький, в оном разобраться не может и такие сложные вопросы должна решать токмо умная голова одесского полицмейстера.

Что касается самого недавно назначенного полицмейстера Одессы Достанича, бывшего морского капитан-лейтенанта, то он тоже был на стороне Горлижа. И не только по причинам объективных обстоятельств, включая свидетельства его подчиненного. Благодаря должности Вязьмитенов был, безусловно, человеком в Одессе очень важным, авторитетным. Однако пребывал он здесь, «на югах», не так давно и еще не вполне понимал устоявшихся связей и условий игр да игрищ. Они же были вот каковы… С рекомендательных слов французского вице-консула, год назад приехавшего в Одессу, за Натаном закрепилась репутация выдвиженца Ришелье и едва ли не его крестника или даже племянника. Понятно было, что и в нынешней ситуации Шалле будет просить об аудиенции у самого генерал-губернатора, причем не короткой, а длящейся столько, сколько нужно. И это будет тот случай, когда де Ланжерон не откажет.

И еще один немаловажный факт. Генерал Ланжерон был чрезвычайно зол на подразделение военного ведомства, завалившее в Одессе свою часть работы к приезду Императора. В этом можно было виноватить хоть покойного Шпурцмана, хоть живого Горлиса, но ответ пред Александром I предстояло держать, причем совсем скоро, не кому-нибудь, а Александру Федоровичу Ланжерону. И злость была именно на большую канцелярию, а не на малого Натаниэля.

Ходатайствовать за господина Горли в канцелярию к генерал-губернатору также приходили видные представители важнейших для города общин — греческой и польской. Впрочем, вряд ли можно говорить о цельном польском товариществе. Скорее, это были видные торговцы хлебом, магнаты и помещики из Подолии. И не один только Понятинский (хотя, как можно понять, остальные пришли именно по его просьбе). Похвальную активность проявили также смелые и пытливые одесские головы, упорно продвигающие версию, что он — незаконнорожденный сын герцога де Ришелье и прекрасной бискайки из-под Бильбао. Даже те, кто ранее спорил с этим утверждением, теперь сочли за лучшее промолчать — черт его знает, может, в помощь будет…

Были и другие люди и группы, готовые помогать Горлису. Но делать это им было сложней. К примеру, цесарский консул фон Том готов был везде, где можно, говорить добрые слова о работнике, нанятом им, Натаниэле Горлице. Но в этом не только не было необходимости, сие могло принести вред. Поскольку за Горли, как нанятого работника и более того подданного французской короны, уже энергично заступился французский вице-консул. А ежели б к этому присоединился еще и австриец, то это бы выглядело, как некоторая внешнеполитическая интрига, каковая в Русланде по определению всегда воспринимается как антироссийская.

Иное дело — начальник канцелярии консульства Пауль Фогель. Он — единственно с целью способствования нахождению истины — прибыл в полицию и под протокольную запись дал показания о том, что за несколько дней до случая с двойным смертельным исходом к нему приходил покойный русский военный Генрих Шпурцман и, как предполагает Фогель, похитил важное письмо. В подтверждение австрийский чиновник-дипломат оставил официально заверенную копию документа о проведении в Консульстве тогда же, в день пропажи, внутреннего расследования в связи исчезновением документа.

Степан Кочубей, узнав в понедельник, что Танеля помещен в тюрьму, отправился на поиски частного пристава. Нашел его на Вольном рынке, уединился с ним в сторонке и, насколько возможно, подробно обсудил текущие дела. Дрымов заверил, что сейчас приходить в полицию со своими показаниями человеку из казацкого семейства — это будет еще хуже, чем ежели бы пришел главный одесский преступник Спиро. Ситуация вокруг казаков опять обострилась, потому оные показания будут не в оправдание господину Горлижу, а, скорее, наоборот.

Раздосадованный Степан вернулся домой. А уж там его поджидал неожиданный гость — в кипе и с пейсами. Это был тот самый старый еврей с Еврейской улицы, родом из Брод, хорошо знавший семью Горлисов. Он сказал Степану примерно то же, что Кочубей говорил Дрымову. О готовности, если нужно, свидетельствовать в пользу Натана, излагая факты, непосредственно относящиеся к делу. Но и Степан ответил почти то же, что Дрымов объяснил ему: свидетельства в пользу хоть и молодого, но уважаемого французского подданного с такой неожиданной стороны в российском городе будут, скорее, мешать оправданию Горлиса. Старый еврей, переехавший из Австрии не так давно и не успевший еще как следует привыкнуть к порядкам в Русланде, не совсем понимал, почему так. Но поверил, что Кочубей не желает зла человеку, с которым ведет совместные дела.

Напоследок гость окинул взором хутор, спросил, с кем Степан хозяйствует. Услыхав, что с братом и сестрой и что все неженатые, незамужние, предположил, что скоро по естественным причинам нужно будет расширяться, разъезжаться. И, не дожидаясь ответа, произнес:

— Молодой человек, я имею сказать до вам один цікавий пропозиций.

— До мене? — удивился Степан.

— До вам. Вы и ваш хутор маєте хороший господарський вид.

— И за что ви хочете балакать?

— Я с моими детьми хочем под залог такого маєтка пропоновать вам кредит[51].

Кочубей с Молдаванки, родом из Усатовских, задумался… А еврей с Еврейской улицы, родом из Брод, предложил низкий, просто чрезвычайно и неприлично низкий процент — исключительно как деловому партнеру дорогого Натанеле…

Натанеле. НаТанеле! Степан удивился тому, насколько похож был сей вариант имени с тем, как называл Горлиса он сам — Танеля.

Но после того как удивление было переварено, Кочубей уточнил все условия кредита и пообещал держать в уме это предложение.

А дорогой НаТанеле, он же Танеля, тем временем обживался в одесской тюрьме. Увы, такова ирония судьбы. Полторы недели назад он говорил извозчикам о «холодной» и о том, как нежелательно в ней оказываться, и вот поди ж ты. Тот же Яшка его в тюрьму и отвез…

Не очень просторная камера была плотно набита людьми числом до трех десятков. Среди них — и завшивленные, и чахоточно кашляющие, каковых те, что поздоровей и почише, старались сторониться. Клозетный угол распространял отвратительный смрад. А это ведь только весна, пусть и непривычно теплая. Легко представить, каково тут летом. Натан при всей его любви к театру подумал, что, пожалуй, правы были утверждавшие, что тюремный замок нужен Одессе в первую очередь, ранее иных общественных строений. И эта уверенность с каждым днем и каждой ночью нахождения в камере укреплялась в нем всё больше.

За несколько дней Горлис научился очень многому, жизненно важному в сих условиях. Как подставлять тарелку под черпак, дабы еда мимо не попала. Как испражняться просто и быстро, без стеснения перед окружающими. И как потом подтираться соломой, не болезненно да почище, чтобы смердеть поменьше. Но при этом еще экономно, чтоб и другим соломки-то хватило. А то и отлупить могут за растрату, не посмотрев, что барин, — вонять более обычного никому не хочется. Понял, как отзывчиво относиться к себе, своей одежде и волосам, дабы не завшиветь: едва почувствовав нечто чуждое, нужно избавляться, нещадно давя гадость; не сделаешь этого сразу же, упустишь — после много хуже будет…

И только сны в тюрьме были сладкие, семейные, бесконечно милые. То Броды с родителями, сестрами и Кариной с Дитрихом. То Париж с тетушкой, с дядюшкой. Да с Другом-Бальсса, кричащим под окном «Рауль-Ната-а-ан!», и юными парижанками, за которыми они потом охотились, маскируя робость бравадой. А вот Видок почему-то не снился. Впрочем, можно догадаться почему. Он и ведомые им дела как раз ассоциировались с обстановкой криминальной, тюремной, поэтому сознание предохранялось от него, отторгало. И Одесса, конечно же, Одесса. Тут, в ужасных тюремных условиях, уже и она снилась не отчужденным местом, пунктом приключений, а чем-то бесконечно теплым, счастливым и ласковым. В разговорах сокамерников было много женщин, пусть и с похабной подачей темы. А в сновидениях Натана Росина и Марта объединялись в некий единый, общий образ — женственности, женщины, женской сущности как таковой.

На третий день Натану казалось уже, что он долго пребывает в тюрьме. И долго еще будет находиться. При этом никто его не навещал, никто ничего не объяснял. И снова вспоминался тот разговор с тремя ямщиками в кабинете Дрымова. Да, таки аукнулись те угрозы, рикошетом по нему же и ударили, как тогда, сразу же, и опасался. Афанасий-то знал, что говорил, когда угрожал «холодной». А он, Натан, подпевая хозяину кабинета, повторял с попугайской бессмысленностью, изображая из себя того, кем не был…