Дворянская дочь — страница 67 из 106

— Алексей, — решилась я перейти к запретной теме, — я в страшной тревоге за Татьяну Николаевну и ее родных. Как вы думаете, какая участь их ожидает?

— Большевики озабочены укреплением своей власти, Романовы их пока что не интересуют, — ответил он примерно в том же духе, что и первый секретарь французского посольства. — Да и признаться, их судьба никого, кроме вас, особенно не волнует. Они уже принадлежат истории. Я думаю, что из осторожности нам не следует долго беседовать. — Он встал и проводил меня до дверей.

— Алексей, у меня к вам еще одна небольшая просьба. Вы были дружны с доктором Боткиным, придворным врачом. Он сейчас в Тобольске вместе с семьей государя. У него есть дочь в Петрограде; может быть, вы могли бы с ней связаться. Сама я боюсь ее искать.

Вместо ответа он спросил:

— Могу ли я сделать что-нибудь лично для вас, Татьяна Петровна? Не испытываете ли вы нужды в деньгах?

Не осознав еще полностью той роли, какую играют деньги в жизни людей, я ответила:

— Мне сейчас больше всего не достает моего пианино. Я не решаюсь заходить в наш дом, и в любом случае, там слишком холодно, чтобы играть на нем. Я боюсь за его сохранность, да и жаль, что наш прекрасный «Бехштейн» простаивает без пользы. Не хотите ли забрать его к себе, Алексей?

— У меня дома есть «Стейнвей», но можно перевезти ваше пианино в университет. Отличная мысль, я уже придумал, где его поставить. — Он улыбнулся мне с видом заговорщика — как он был счастлив, что может хоть что-то сделать для меня, — и широко распахнул дверь. — Я жду вас с отчетом через неделю в это же время, — сказал он по-русски.

— Постараюсь успеть в срок, профессор, — ответила я и, пройдя через кабинет секретаря, вышла в коридор, а затем во двор университета. Никто не обратил на меня внимания.

Через неделю меня уведомили, что мне разрешено увидеться с отцом в Петропавловской крепости. Я взяла с собой теплое белье для него, продукты и письменные принадлежности. Когда я вошла в комнату для свиданий печально известного Трубецкого бастиона, мне велели сесть в конце длинного стола.

Отец вошел в комнату под конвоем двух солдат и сел в другом конце стола. В своем полевом мундире без орденов он выглядел бледным и усталым, но не слишком изменился. Только во взгляде его была некоторая отрешенность, казалось, он смотрел на меня из неведомой, невозвратной дали.

— Почему ты не уехала из Петрограда? — строго спросил он меня по-английски.

— Я не могу тебя оставить, это выше моих сил.

— Ты должна это сделать, я приказываю тебе!

— Арестованный, говорите по-русски, — приказал конвоир.

— Я принесла тебе бумагу, перья и чернила, — сказала я по-русски, — чтобы ты мог писать мемуары. Надеюсь, у тебя в камере есть свет?

Отец кивнул и слабо улыбнулся. Я с облегчением поняла, что он не сломлен. Я была той нитью, что связывала его с прошлым.

Через пять минут свидание окончилось. Наши дальнейшие свидания были столь же коротки, но эти встречи с отцом придавали мне сил и наполняли жизнь смыслом в течение последующих четырех месяцев.

Перед каждым свиданием с отцом я начинала страшно волноваться. Я пыталась гладить выстиранное няней отцовское белье и однажды чуть не разрыдалась, когда прожгла утюгом его рубашку — постоянно сдерживаемые чувства искали выхода, — после чего гладить пришлось Семену.

К концу первого месяца пребывания отца в крепости я получила первую главу его мемуаров и, обрадовавшись, начала перепечатывать их на машинке, которую мне удалось спасти перед тем, как в дом нагрянули красноармейцы и унесли все сколько-нибудь ценное. Время за работой бежало быстрее. К тому же, благодаря Алексею, я могла теперь упражняться на пианино в актовом зале университета.

Между тем присланные Веславскими деньги стали быстро подходить к концу. Кроме нас четверых нужно было кормить раненых и носить передачи отцу. Устроиться на сколько-нибудь приличную работу с моими документами было невозможно. Поэтому мне пришлось взять кое-что из вещей и столовое серебро и отправиться на так называемую барахолку.

Я стояла под падающим снегом за столиком среди дам в дорогих шубах, которых тоже привела сюда нужда. Распродав наше серебро женам большевистских комиссаров, я смогла купить на черном рынке картошки и селедки, чтобы пополнить наши съестные запасы. Я получала в эти дни паек по карточкам третьей, самой низшей, категории, которые мне выдавали как «социально чуждому элементу».

Простояв долгое время на сильном холоде, я так обморозила руки и ноги, что потом долгое время не могла писать Стефану, к тому же я стала чувствовать какую-то необъяснимую отчужденность. (Писать Таник я давно уже перестала.) Я не могла больше ни печатать, ни играть на пианино.

Обеспокоенный Алексей попросил меня объяснить, что со мной происходит. Я призналась ему, что мы прячем кадетов и что у меня не хватает денег, чтобы всех прокормить.

— Татьяна Петровна, до чего же вы безрассудны! — возмутился он. — Знайте же: третье правило выживания при большевистском режиме — никогда не рисковать без крайней необходимости, — говорил он, нервно расхаживая по кабинету. — Вам нужно избавиться от кадетов. — Он остановился передо мной. — Есть один еврей, он живет недалеко от барахолки, который торгует фальшивыми документами. Но это будет дорого стоить.

— Я могу продать драгоценности.

— Ну, если нет другого выхода… Что же до вашего отца, то мне бы очень хотелось оказать ему посильную помощь — продуктами или чем-нибудь еще.

Я с признательностью приняла его предложение и тотчас же попросила посодействовать в перепечатке отцовских мемуаров, на что он немедленно согласился.

В обмен на документы для наших кадетов я отдала изумрудное колье, которое было на мне в тот злополучный вечер, когда мы с Алексеем ездили в балет. К Рождеству мои кадеты окончательно выздоровели и к большой радости Алексея отправились на Дон, где генерал Алексеев вместе со своими соратниками создавал Добровольческую армию. Состоящая из казаков и тех офицеров, которым удалось бежать на Дон от большевиков, она стала ядром будущей белой армии.


Однажды ночью к нам в заднюю дверь тихо постучал молодой незнакомец, оказавшийся польским офицером. У него была сломана рука, и я была рада оказать ему помощь. Польские части, сформированные после отречения государя, не приняли большевистский переворот, после чего этим полякам пришлось скрываться. Уходя, офицер опустился на колено и учтиво поцеловал руку ясновельможной пани, то есть мне. Вскоре к нам за помощью обратился его товарищ, а затем они потянулись к нам один за другим.

В каждом из этих молодых поляков мне виделся Стиви, и нечего и говорить о том, что я пренебрегла предупреждениями профессора Хольвега. Сеновал служил прекрасным местом для укрытия во время периодических обысков, производившихся в нашем новом жилище. Так или иначе, но большевики, казалось, на какое-то время удовольствовались тем, что выселили княжну Силомирскую из ее дома.

В течение этого сравнительно спокойного отрезка времени, когда большевики были заняты укреплением своей власти, положение отца оставалось без изменения. Но затем, в первых числах нового 1918 года, я получила от отца страшное известие. Произошло это так: я передала Алексею последнюю часть отцовских мемуаров. Он внимательно просмотрел их и сказал:

— На этот раз очень много зачеркнутых мест. Я думаю, что под ними может быть скрыта тайная запись.

Когда Алексей потер ластиком перечеркнутые несколько раз карандашом строчки, то мы увидели, что под ними было написано чернилами по-польски письмо отца.


«Танюша, доченька моя дорогая!

Это, быть может, последнее письмо, которое ты получишь от меня. Я боюсь, что скоро меня переведут в какое-нибудь „менее комфортабельное“, как мне недавно намекнули, место. Я повел себя, по словам Бедлова, „неразумно“, т. е., проще говоря, отказался поливать грязью моего государя. Они пытались уговорить меня, показывали мне фильмы о погромах, голоде и другие тяжелые картины. Мне дали прочесть показания других арестованных против Сухомлинова и без конца напоминали — как будто в этом была необходимость — о наших ужасных потерях из-за нехватки боеприпасов. Они пытались заставить меня почувствовать стыд и вину — как будто я и сам их не испытывал — за черные стороны жизни царской России. Мне предложили чистосердечным признанием облегчить свою участь, но при этом не пообещали реабилитировать и отпустить меня.

Но это еще не самое страшное. Они рассказали мне, что ты, моя дорогая дочь, постепенно обращаешься в их веру. Они питают большие надежды на то, что ты будешь помогать им создавать их будущее „царство справедливости“. Нечего и говорить, что я не поверил ни единому слову, и знаю, что и ты не поверишь ни единой их лжи обо мне. В эту тяжелую минуту меня поддерживают молитвы, память о матери и мысли о тебе, моя храбрая Татьяна. Ты поступила благородно по отношению ко мне, ты сделала все, что могла. Когда будет подписан этот позорный для России мир, посольства стран-союзниц закроются. Тебе нужно уехать сейчас, пока не поздно. В любом случае я скоро уже буду очень далеко, и мы не сможем с тобой видеться. Когда большевики поймут, что не смогут использовать меня в своих целях, то меня, очевидно, расстреляют. Я готов к самому худшему. Я прожил жизнь. Важно теперь только, чтобы ты не погибла. Спасибо тебе за все, моя доченька. Я благословляю тебя.

Папа».


Прочитав письмо, я перекрестилась.

— Господи помилуй! — прошептала я, не думая, что говорю, поскольку уже не могла надеяться ни на чье милосердие. Я почувствовала холод и тошноту — признаки неведомого мне ранее страха.

— Татьяна Петровна, вам плохо? — Алексей, наклонившись надо мной, легонько прикоснулся рукой к моему плечу.

Я подняла на него глаза, полные слез.

— Что теперь будет с отцом?

— Они расстреляют его, как он говорит. Я думаю, что это самый лучший исход в его положении. Будь я на месте князя, я был бы окончательно сломлен, но он, я уверен, встретит смерть со своим обычным спокойствием. Вы должны выполнить последнюю волю отца и уехать.