От этих мыслей я громко вздохнул.
– Привет! – запыхтел Миша. – Ты уже здесь? Ты уж извини, мы тут с Галиной Иванной не утерпели… Иди сюда, можешь подглядывать, я не стесняюсь! – и он на секунду полуобернулся ко мне своим красным веселым лицом, и подмигнул, и засмеялся, и явно нарочно заверещал тонким голосом: – Ах, как хорошо! Ах, черт! Ой-ой-ой!
Видно, ему на самом деле было сладко, но он еще подстегивал себя словами. Потом встал с колен, обратился ко мне.
– Ох, хорошо. Я тоже пойду сполоснусь. А ты дай девушке отдохнуть, не лезь на нее сразу.
Ушел.
Я поднял глаза на Галину Ивановну. Она мне улыбнулась и похлопала рукой по кровати, рядом с собой. Я пересел к ней.
– Устала? – спросил я.
– Устала чуток, – сказала она. – Сейчас отдышусь полминуты, ладно?
– Конечно, ты что, отдыхай…
Она залезла мне рукой под халат. Я вздрогнул и сдвинул бедра.
– Не стесняйся, – сказала она. – Ты что, стесняешься?
Смотрела на меня внимательно и даже приветливо, но без улыбки. «В серых раскрытых ее глазах окаменело распутство», – вспомнил я знаменитую фразу Бабеля. Глаза у Галины Ивановны были тоже серые, я разглядел; но никакого распутства там не было, честное слово. Ни каменного, ни живого.
– Не стесняйся! – повторила она и потянула меня к себе.
Я повторял про себя: «Вот женщина. Она голая. У нее сильные нежные губы. У нее мокрый и упругий язык. Мне сладко. Я хочу, чтоб мне было еще слаще…» Но мысленное бормотание только отвлекало: чем больше я думал, тем меньше было толку. Кажется, у Миши Мегвинешвили все было наоборот.
Он вошел в комнату, вытираясь после душа маленьким махровым полотенцем.
– Ого! – сказал. И присоединился к нам.
Постепенно становилось сладко, я уже чувствовал, что мне хорошо не только потому, что я сам себе повторяю: какая удача, разврат и кайф! – и не по бурной похоти подростка – а по-настоящему. По чувству.
Особенно же сладко было, что я не старался продлить удовольствие. Главная забота мальчишки – чтобы подольше. Сейчас я не боялся опозориться быстротой, двигался свободно и с беззаботной приятностью ощущал, как там, внизу, разливается сладость. «Еще, еще, еще!» – запыхтел Мишка, и тут у меня тоже подступило, на секунду замерло – и вот, наконец.
– Хорошо! – охнул Мишка и спросил: – Галина Иванна, хорошо?
– Хорошо, – сказала она.
Мишка сел в кресло у письменного стола, вытянул ноги, закурил.
Он курил «Новость» за восемнадцать копеек, короткие сигареты с фильтром. Брежнев, кстати, тоже курил «Новость», но в других пачках. В больших и твердых, как «Ява» за сорок, или как «ВТ». Я видел по телевизору, как он курит во время переговоров, как угощает сигаретой собеседника. Но такая «Новость king size» – это был спецпродукт, только для ЦК, хрен достанешь. Я вспомнил об этом, и мы с Мишей минут десять проболтали о всякой забавной всячине. Сначала о сигаретах Брежнева, а потом о современной английской литературе – смешно, но вот так. О романе Джулии Деррик «Лето в городском парке», который как раз валялся у меня на столе. Русский перевод, мягкая обложка.
– Что ты всякое говно читаешь? – спросил Миша, пролистав книгу и заложив ее указательным пальцем. – Вон, вижу, вижу, склейка треснула. Значит, и впрямь читаешь! Неужто на свои деньги купил?
– Эх ты, Шерлок! – сказал я. – Это мне Воля Полторацкий подарил. У него тут предисловие, видишь?
– Чего это он? Ну да, дружба домами, понимаю… – Отец Воли, то есть Валеры Полторацкого, был каким-то медицинским начальником, папиным приятелем. Миша поморщился; Полторацкого он не любил; конкуренты. – Смотри, как он пишет, нет, ты послушай: «Британское общество трещит по всем швам, и этот тревожный звук слышится в нервной прозе Джулии Деррик». Уссаться! Лизнуть хочет Софье… э-э-э… как же ее, матушку, по батюшке? Власьевне? Ах, да, Викентьевне.
Как же тонко выражался Миша! Тут тебе и прозрачный намек – Софья Власьевна, то есть советская власть на тайном языке диссидентов, и одновременно – профессор Елизарова-Смидович, Софья Викентьевна, побочная дочь писателя Вересаева. Завкафедрой на факультете, завотделом в институте, член редколлегии «Всемирной литературы» – важная персона для Воли Полторацкого, и для Миши Мегвинешвили тоже, кстати говоря.
– Но при этом неглупая старуха, – словно услышав мои мысли, сказал Миша и на всякий случай поднял палец.
На письменном столе рядом с пепельницей лежала финка. Настоящий охотничий нож, в толстых кожаных ножнах, с костяной рукоятью. Дорогая штука. Папин подарок. То есть передарок – ему подарили в Финляндии. Нож был острый как бритва: опасно было даже случайно коснуться его зеркально отполированного жала. Я все собирался его чуть-чуть затупить напильником.
И мне вдруг захотелось подойти к Мишке, обнять его за плечи, схватить нож и полоснуть по толстому потному пузу. Сальник выпустить. У меня даже защекотало под коленками, как от высоты.
Я встал и пошел в ванную. Ополоснулся не спеша. Вернулся минут через десять.
Вижу – Миша опять дерет Галину Ивановну; она высоко подняла ноги. У нее были мускулистые икры с немножко волосками и узкие стопы: темные подушечки, почему-то поджатые пальцы, бледно-желтые подошвы и стертые пятки с розовыми мозолями.
Я подошел к ним, взял ее ногу, правую. Одна мозоль была заклеена пластырем. Пластырь был влажный после душа – я ощутил это, прижавшись лицом к ее стопе, обцеловав и облизав ее чуть шершавую пятку. Я чуть не застонал от внезапной радости, когда ее пальцы оказались у меня во рту, и я тихонько, стараясь только не сделать больно, прикусил их зубами и прижал языком к нёбу.
Кажется, она негромко засмеялась. Может быть, ей было приятно. А Мишка заржал:
– Ah! Quel pied, mon cher! Une déesse!
«Экие цитаты, экий эрудит!» – подумал бы я в другой раз, но сейчас мне показалось это глупым и пошлым. Потому что, когда я целовал ее ногу, когда обсасывал ее пальцы – я был полон счастья, оно распирало меня, я весь был как бокал с газировкой, с детским лимонадом, и эти пузырьки щекотали меня изнутри. Руки, ноги и все мое тело были в радостной истоме – может быть, это и есть та самая сладость, которую я не знал до этого мига? Я закрыл глаза и жадно вдыхал, и жалел, что она только из душа, и пахнет мылом, а я хотел ощущать ее собственный запах. Вдруг у меня внутри все нежно обмякло, я еще раз поцеловал ножку Галины Ивановны и отошел в сторону. “Quel pied, mon cher!” Черт знает что.
Я смотрел на Мишку и наблюдал в себе желание все-таки взять со стола финку и воткнуть ему под лопатку. А потом вырезать ремень из его спины. Но это было бы совсем глупо.
Мишка закончил и пошел умываться.
– Галину Иванну у себя оставишь? – спросил, вернувшись. – Или пускай лучше домой едет? Галина Иванна, останешься? – И снова повернулся ко мне: – Домой ей вообще-то далеко. А работа почти что рядом. Улица Образцова, тут на трамвае чепуха. Пусть останется, а?
– Пусть, конечно.
– Вот! – сказал Миша. – Галина Иванна, а ты всё сделай как положено. Лады?
Она кивнула. Он вышел, потом заглянул в комнату уже в пальто. Я пошел запереть за ним дверь.
Галина Иванна голая вскочила с постели и пошла за мной следом. Протянула руки и положила ладони Мишке на плечи, чуть привстала на цыпочки, глядела ему в лицо и улыбалась.
– Галина Иванна, вот этот человек, – вдруг очень строго сказал Миша, мотнув головой в мою сторону, – это мой друг, поняла? Он – мой друг! Дэ-рэ-у-гэ! – по буквам повторил он. – Так что смотри, не стащи тут чего-нибудь. А не то пеняй на себя! – и даже погрозил пальцем.
В ответ она обняла его за шею и поцеловала. Не просто поцеловала, а нежно расцеловала. В губы, в обе щеки, в шею. На секунду прислонилась виском к его груди и прикрыла глаза. Тоже на секунду.
– Ну, всё, всё, всё… – пробормотал он добродушно, погладил ее по голове.
– Пойдем, что ли? – сказала она, когда я запер входную дверь.
– Давай сначала чаю. Есть хочешь? Пожрать чего-то, а?
– Давай чаю. Жрать не хочу, честно. Я вообще вечером не жру.
– За фигурой следишь?
– Так дешевле выходит.
– Ты же в столовой работаешь!
– У нас хер чего унесешь. Зверем обыскивают. А впрок нажираться не люблю.
Она положила в чай два кусочка сахару, аккуратно размешала, стала пить мелкими глоточками.
– Ты как вообще… живешь? – спросил я.
– Нормально, – и вдруг засмеялась: – А тебе интересно?
– Конечно, – сказал я вполне искренне и погладил ее по руке.
– Да ладно! – снова хохотнула она и отняла руку.
Так ничего и не рассказала.
Потом мы снова улеглись в кровать. Она меня сразу обняла и стала прижиматься и вздрагивать. Какая заводная: уже две палки, а ей все мало. Я взял ее лицо в ладони, стянул назад распущенные волосы, и от этого ее ускользающее лицо вдруг сделалось наивным и радостным, как новогодняя детская кукла, – но одновременно красивым и строгим, как древняя египетская маска.
Вдруг мне стало страшно. На полсекунды. Занялось дыхание и горло перехватило. Я закрыл глаза, сильно вздохнул, подождал чуточку. Отпустило, и снова стало хорошо – ласково и нежно на сердце и во всем теле. Я поцеловал ее. В обе щеки, в переносицу и в виски. Она удивленно на меня посмотрела, обняла левой рукой, а правую просунула вниз, между нашими телами, и помогла войти. Стало еще нежнее и ласковее. Но через полминуты она вдруг вскрикнула и тихонько выругалась, выскользнула из-под меня и, прижимая руки к промежности, попросила:
– Вату, тряпку, чего-нибудь… Извини.
Я увидел, что у меня всё в крови. Побежал в ванную, схватил какое-то полотенце, вернулся.
– Ты извини, – повторила она, утираясь.
Кровь немного пролилась на простыню.
– Извини, – в третий раз сказала она. – Сама не знаю. Обсчиталась. Думала, что послезавтра.
– Что ты, что ты, ничего, – забормотал я; мне вдруг стало еще нежнее и жальче.
– Я всё застираю, – она криво улыбнулась.
Я улыбнулся тоже.