Двоюродная жизнь — страница 40 из 42

– Ничего. Пойдем вымоемся, я тебе вату найду.

Зашли в ванную. Оба залезли под душ.

– Не стесняйся, – сказала она, когда я повернулся к ней спиной.

Сказала как будто даже ласково.


Когда я проснулся, то увидел, что лежу на своем халате, а простыня, уже выстиранная, висит на двух стульях около батареи. Меня это умилило и растрогало. После завтрака – я пожарил глазунью с колбасой – Галина Ивановна спросила:

– Можно у тебя голову вымыть? А пока голова сохнет, я простынку гладану.

– Вперед, – сказал я. – Только, как помоешься, не оставляй волосы в стоке, ладно?

Когда спускались на лифте, она вдруг сказала:

– Стоп. Извини. Волосы забыла вычистить из ванны. Вернемся.

– Да брось ты! – я махнул рукой.

Решил, что вечером, когда приду, всё приведу в порядок. У меня было чудесное, радостное настроение – под стать синему мартовскому небу. Весна, любовь и счастье, бессмысленное и прекрасное, веселое и упоительное, будто бы вкусное на язык – одним словом, «глупое безотчетное счастье», о котором я читал в книгах, – настигло меня. Я был счастлив совершенно, счастлив радостно и любовно. Я держал Галину Ивановну под руку, ощущал ее худой локоть, осторожно прижимал его к себе, мечтал быть с нею всю жизнь и, чтоб продлить это чувство хотя бы на пять минут – решил отвезти ее на такси, хотя трамвай был рядом.

Это в самом деле оказалось пять минут. Такси остановилось у МИИТа. На счетчике была какая-то ерунда, чуть ли не сорок пять копеек. Я достал кошелек. Мелочи там не было, но была синенькая пятерка.

Я мельком посмотрел в окно, и вдруг мой взгляд застыл.

За оградой института росли деревья, я плохо разбирался, но, скорее всего, тополи. Один тополь протянул голые ветви через забор.

Я смотрел на это огромное дерево с обрезанными сучьями, будто с неуклюже растопыренными корявыми руками и пальцами. Я не мог отвести от него взгляда. Этот тополь стоял – старый, сердитый и презрительный урод – над снующими мимо молодыми студентами, которых овевало влажное дуновение весны.

Краем глаза я увидел, что Галина Ивановна роется в сумочке – она сидела рядом с шофером. Но я не мог оторваться от дерева. Оно как будто говорило мне: «Ах, ах, ах! Весна, и любовь, и счастье! И как не надоест тебе всё один и тот же глупый и бессмысленный обман. Всё одно и то же, и всё обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Неужели ты веришь во все эти глупые надежды и обманы? Если она не обманет тебя, ты обманешь себя сам. Смотри, как я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы-ветки, где ни выросли они – из спины, из боков; как выросли – так и стою, вот и ты так же стой, видь всех насквозь, смейся над всеми и не верь никому».

Тут я как будто очнулся и увидел, что Галина Ивановна ссыпает монетки на ладонь шофера, открывает дверцу и выходит. Я выскочил за нею следом, нелепо держа в руке пятирублевую бумажку.

– Попрощаемся? – сказал я.

Мне хотелось ее обнять. Она отступила от меня.

– Капец, – сказала она, то ли смеясь, то ли хмурясь. – Я давала. Я сосала. Я стирала и гладила. И я за такси плачу. Уссаться! Ладно, давай, пока. Мишке привет.

– Прости! – закричал я. – Я просто задумался, замешкался. Держи! – и протянул ей синенькую.

– Не бери в голову! – Она быстро пошла к воротам института.

Я решил дойти пешком до метро «Новослободская», это минут двадцать самое большее. Шагал по мокрым мартовским тротуарам, попадая то одной, то другой ногой в талый снег. Хоть ботинки у меня были хорошие, ногам скоро стало сыровато и холодно; холод поднимался кверху и помаленьку приводил в порядок мои мысли. Конечно, никакого счастья и даже просто радости-сладости у меня с Галиной Ивановной не будет, и даже второй встречи, наверное, не будет тоже. Почему? По трем причинам. Во-первых, я студент из высокопоставленной семьи, а она повариха в столовой, то есть вообще незнамо кто. Но это несерьезно. Мы живем в СССР, у нас все равны. Важнее вот что: во-вторых, я порядочный человек, а она – дает в групповике. Но и это не так существенно. Обычная тема русского романа: взять в жены «падшую» и всё такое. Самое главное в-третьих! Она любит мерзкого Мишку и со мной стала спать потому, что Мишка велел, и зачем мне всё это надо? Мало кого я так ненавидел, как моего старшего друга Мишу Мегвинешвили в эти минуты.

Вдруг у меня похолодело в груди. Страшно было предположить то, о чем я подумал.

Я бросился к автоматной будке и набрал Мишкин номер. Слава богу, он был дома.

– Мишка, – в ужасе спросил я, – Мишка, сколько ей лет?

– Кому? – Он то ли правда не понял, то ли сделал вид.

– Галине Ивановне.

– Хе-хе. Что, понравилась девушка? То-то же! Сколько лет? Да откуда я знаю… Я к ней в паспорт не заглядывал. А что такое?

– Ну примерно?

– Примерно двадцать пять. Так, плюс-минус. Ну, двадцать три. Или двадцать восемь. Но не восемнадцать. И не тридцать пять. А что такое, в чем дело?

– Но… Но не сорок пять?

– Ты что, дурак?

– Точно не сорок пять?

– Ты что, глазами не видишь? Скажешь тоже, сорок пять. Я с такими не вожусь. Что случилось, я тебя в третий раз спрашиваю?

– Ничего. – Я повесил трубку.

Сердце все еще билось, но я постепенно успокаивался и даже как будто со стороны удивлялся своим ужасным мыслям. Дойдя до «Новослободской» и спустившись к поездам, я перестал об этом думать и спокойно поехал в университет.


Вечером, как только я открыл дверь квартиры, в коридор выбежала мама Лера. Я не думал, что она сегодня приедет с дачи. Она нарочито задыхалась – специально накачивала себя для крика. В одной руке у нее был мерзкий клок спутанных волос, в другой – полотенце. Я сразу понял, в чем дело. Вырвал у нее этот катышек, пробежал к сортиру, кинул в унитаз, спустил воду.

Вернулся, стал снимать ботинки. Она продолжала тяжело дышать.

– Отбой, – сказал я. – Вольно. Закури!

– Привел в дом какую-то шлюху! – наконец-то заорала она; видно, накачала достаточно злобы. – И она своими волосьями засоряет всю ванну!

– Всё, всё, нет никаких волосьев, отбой, – повторил я.

– И вытирает свои прелести, прелести свои вытирает моим полотенцем! – И ткнула его мне в лицо.

На полотенце в самом деле виднелись два курчавых волоска.

– Какие еще прелести? – хмыкнул я. – Тоже мне. Пушистый девчачий пирожок, всего-навсего…

– Свои, понимаешь, прелести вытирает! – Мама Лера не могла остановиться. Наверное, она долго искала это слово, и теперь ей жалко было его выбросить. – Прелести свои!

– Ах, какие прелести! – тут уже я взбесился. – Что заладила? Прелести, прелести… Самой, небось, хочется?

– Чего? – сощурилась она. – Че-го?

– Того! Пирожка попробовать… – И я поклацал зубами и высунул наружу язык.

– Ну, ты! – она замахнулась на меня. – Наглец! Заткнись! Отцу скажу!

– Это ты заткнись, старая извращенка! – крикнул я. – Это я отцу скажу. Всё про тебя знаю. Видел тебя с Антониной Сергеевной. Фу!

– Дурак! – сказала она, стараясь оставаться спокойной. Но все же прибавила: – И негодяй к тому же.

На секунду мне стало весело и злобно. Порода матери сказалась во мне – моей настоящей, ни разу не виденной матери. Я почувствовал увлечение и прелесть негодяйства. Мне захотелось пошантажировать маму Леру. Потребовать трех девушек, трех юных лесбиянок, чтобы они свои игры показали, а потом меня приласкали – иначе я всё папе расскажу.

Но вдруг я вспомнил Галину Ивановну.

Вспомнил ее узкие желтоватые стопы, ее твердые чуть шершавые пятки. Пластырь на лопнувшей мозоли.

Вспомнил ее милое безответное лицо, которое я держал в ладонях, убирая назад ее тонкие русые волосы, отчего Галина Ивановна делалась похожа то ли на куклу-лисичку, то ли на Нефертити, – умилялся и целовал ее глаза, лоб и нос – за секунду до того, как из нее полилась нежданная кровь.

Веселая злость исчезла, потому что я понял – я люблю Галину Ивановну. Я не мог себе объяснить это чувство, но я его чувствовал. Было похоже на чувство, которое дрожало во мне, когда я целовал ее ноги, пальцы и пятки. Я вырвал полотенце из рук мамы Леры и прижал его к глазам, носу и рту, поцеловал его и, глубоко вдохнув, попытался уловить запах Галины Ивановны.

Мама Лера смотрела на меня как на безумного.

Пройдя в кухню, я сделал себе два бутерброда с сыром и съел их, запивая прохладным чаем, слыша, как мама Лера расхаживает по коридору – от входной двери до кухни и обратно. Я поел, успокоился и закурил, выдыхая дым в приоткрытое окно. Но подышав вечерней мартовской сыростью, я понял, что не могу сидеть дома, что я сейчас должен бежать к ней, искать ее, ловить ее, сказать ей о своей любви.


Внизу сидел лифтер. Я посмотрел на его желтое лицо и закрытые старым фланелевым одеялом больные ноги, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того чувства любви, которое я испытывал. Дворник с широкой железной лопатой возился у подъезда. Вид его показался мне трогательным. Я был слишком счастлив от нагрянувшего на меня чувства. Я завернул за угол, пошел по Лесной к трамваю, рассеянно глядя на пешеходов, на автомобили, на мокрую мостовую. И легковые машины с блестящими крышами, и грузовики с брезентовыми фургонами, и люди, обходившие лужи и снежные островки, и дома – все было мне особенно мило и значительно.

На трамвае я доехал до улицы Образцова.

Я долго ходил вдоль ограды с тополями, незаметно показывал кулак тому старому дереву, которое утром насмехалось над моими надеждами на счастье, но более всего боялся, что Галина Ивановна выйдет через какую-то боковую дверь и я ее пропущу, потеряю.

Но нет. Я увидел ее фигурку в том же темном плаще, из-под которого торчал краешек белого поварского халата, и с болью понял, откуда у нее эта странная манера – надевать плащ поверх халата. Я вспомнил, что вчера на ней, когда она разделась, были тонкие брючки и легкая кофточка. Ей просто холодно в промозглый март. Халат – это для тепла, просто нет денег на теплый свитер или демисезонное пальто. Мне стало еще нежнее и трогательнее на сердце. Захотелось ей что-то купить, подарить, укутать ее и согреть, целуя.