Двоюродная жизнь — страница 41 из 42

Я бросился к ней. Мне показалось, она не сразу меня узнала. Потом кивнула, остановилась. Видно было, что я ей ни к чему. Я сразу спросил:

– Когда мы встретимся?

– Ясно, не сегодня, – усмехнулась она. – И не завтра-послезавтра.

– Почему?

– «Первомай»! – почти засмеялась она. – Забыл, что ли?

– Прости, прости, – забормотал я. – А потом, на той неделе?

– Мишке звони, если надо.

– При чем тут Мишка? – изумился я.

– Извини, конечно, – она вздохнула. – Вас таких много, а Мишка один. Мишка скажет, тогда ладно, – и быстро зашагала к трамваю.


– Смешно сказать, – продолжал Иван Васильевич свой рассказ, – но я через несколько дней позвонил Мише Мегвинешвили и прямо сказал, что хотел бы еще раз повстречаться с Галиной Ивановной. Мишка ответил, что ему сейчас не до того. Не до приключений. Потому что он, представьте себе, собрался жениться. Господи, на ком? На Наталье Сергеевне с английской кафедры! Очень строгая, но довольно красивая молодая дама. Рослая, чуть полноватая золотистая блондинка с жесткой, как будто залакированной прической. Старше Мишки года на два. «Зачем, почему вдруг?» – «Долго объяснять, старик! Но если кратко – пора уже угомониться. Семья, дом… Будем тебя в гости звать. Придешь?» Но – добавил он – если я хочу продолжать знакомство с Галиной Иванной – кто же мне мешает? Он не против. «Позвони ей, старик, объясни…» – попросил я. «Ну нет, теперь это лишнее. Сам, сам. Уже большой мальчик. Сам позвони, сам. Запиши телефончик».

Я позвонил; телефон был рабочий. Набирал несколько раз. Сначала никто не брал трубку, двадцать гудков, потом какая-то тетка не могла понять, кто мне нужен. «Повар у вас работает, Галина Ивановна», – говорил я, запинаясь от неловкости и стыда, как будто выдавал тайны. Поэтому, кстати говоря, я звонил не из дому, а из автомата. «Нету у нас таких поваров, галин ивановен». Наконец я выяснил, что есть судомойка и раздатчица Галка, а Ивановна она или нет, да кто ж ее знает.

«О господи боже! – думал я, снова с жалостью и умилением. – Смешная гордость маленького человека: назвать себя не судомойкой, а поварихой, сделаться чуть выше рангом…»

Но к телефону ее не позвали: отгул.

«Отгул! – ревниво думал я. – Где она? С кем?» Ужасные, оскорбительные картинки толклись в моей голове; смешно, что я ужасался тому, что сам делал с нею.

Несколько дней подряд из университета я ехал не домой, а на улицу Образцова. Доезжал не до «Белорусской», а до «Новослободской» и там садился на трамвай номер пять.

Часами я бродил вокруг МИИТа – внутрь меня не пропускали, а позвонить из автомата в столовую и попросить судомойку Галку – язык не поворачивался. Да и боялся я, что она меня пошлет на хер.

Наконец, на пятый, кажется, раз я ее увидел. Шел снег, последний мартовский, неожиданно обильный. Небо было низкое, прозрачно-серое, и непонятно, откуда там, в этом тумане, взялись тяжелые мокрые хлопья.

Я заступил ей дорогу. Думал, она будет убегать, но нет – она спокойно поздоровалась, даже руку протянула, но видно было, что ей все равно.

– Как живешь? – спросил я.

– Нормально, а ты?

– Тоже ничего, – сказал я. – Новости: Мишка женится.

– Ну и пускай! Имеет право! – она пожала плечами, хотя ей неприятно было это слышать. Помолчала и добавила: – Все равно позвонит, никуда не денется. А нет, так и хер с ним.

Я вдруг спросил:

– Почему ты его так любишь?

– Потому что он толстый и веселый. А ты худой и нервный. До свидания, всего хорошего.

– Подожди! – сказал я, и все ей выложил.

Сказал, что я ее люблю. Так, как не любил никого и никогда. Что я счастлив, когда вижу ее, когда беру ее за руку. Что хочу на ней жениться и прожить всю жизнь вместе. «Паспорт с собой? Помчались в загс! А потом с мамой-папой знакомиться». Я обнял ее и попытался поцеловать.

– Не надо! – она вывернулась.

– Но ты же со мной… Ты же мне… – Я продолжал крепко держать ее за плечи, вцепившись в мокрую ткань плаща. Взмолился: – Ну хоть поцелуй меня!

– Целоваться – это любовь. А я тебя не люблю. Хочешь, отсосу за трояк? Зайдем в парадное, и пожалуйста. Даже бесплатно могу, ты же Мишкин друг. Я, конечно, дешевка. Но я не сука. Сука бы в тебя вцепилась, как репей. В такую квартирку запрыгнуть. А я не хочу, не могу, не буду…

Я притянул ее к себе и увидел наконец странно яростные серые глаза. Казалось, она сейчас меня укусит.

– Ненавижу, – прошептала она.

– За что? – тоже шепотом спросил я.

– Пусти!

Я разжал пальцы. Она побежала к трамваю. Я отвернулся, чтоб не смотреть, как она скрывается в дверях и уезжает от меня, и услышал страшный, пронзительный, хрипящий ее крик. Обернулся.

Она лежала ногами под трамваем. Трамвай остановился. Люди высыпали наружу. Кто-то нагнулся над ней, возился с чем-то вроде ремня. Она вдруг замолчала. Наверное, это был болевой шок, потеря сознания.

Я снова отвернулся и посмотрел на тополь за оградой. Время перестало быть. Проклятое дерево говорило: «Ну и как? Вот твое счастье!» Раздалась сирена скорой помощи – быстро они. Я снова посмотрел туда. Галину Ивановну на носилках втащили в машину. Толпа разошлась. Скорая и милиция уехали. Я подошел ближе. Трамвай зазвенел и тронулся.

Улица была пуста. Между рельсами лежала ее нога. Отрезанная по половину икры. В ботиночке и прозрачном гольфе.

Я сразу понял, что надо делать. Сорвал с себя куртку, нагреб в нее сырого снега прямо с асфальта – ах, как удачно, что снег только что прошел! – положил туда ногу, облепил ее снегом, окутал курткой, схватил в охапку и бросился наперерез такси, крикнув шоферу: «Тройная оплата!»

Дома я побоялся ехать на лифте – вдруг застрянет. Помчался пешком на седьмой этаж. Затрезвонил в дверь. Мама Лера открыла.

– Что за пожар? – спросила она. – Папа только приехал, прилег отдохнуть.

– Папа! – заорал я. – Папочка! Сюда! – и побежал на кухню.

– Что такое? – он вошел в пижаме, нахмуренный.

Я уже стоял на подоконнике, распахнув окно и сбросив на пол вазочку и графин.

– Папа, – говорил я. – Вот тут, в этом свертке, нога. Девушку увезли по скорой. Ты делал три такие операции. В газетах было. Тракторист Потапов, какой-то лесоруб и кто-то еще. Я помню. Я отлично помню. Если ты скажешь «нет», я прыгаю вниз. Раз, два, три, ну!

Отец раскрыл холодильник, с размаху выгреб оттуда какие-то банки и тарелки, сунул туда отрезанную ногу вместе с ошметками снега.

– Может быть, ее надо разуть? – спросил я. – Снять ботинок?

– Идиот! – сказал отец. – Слезай!

Он прошел в кабинет звонить по «вертушке», по спецсвязи.


Ранним утром – еще темно было за окном – он вошел в мою комнату и сказал:

– Тебе, в смысле ей крупно повезло. В Москве оказался Леон Терновскис. Ученик великого Калнберза. Из Риги. Настоящий мастер. Хотя всего тридцать два. Я ему ассистировал, – добавил он, слегка любуясь собой: вот, мол, он, генерал и академик, подавал щипцы какому-то молодому парню.

– Спасибо, папа, – я встал, одернул свитер, потому что спал поверх одеяла.

– Теперь скажи, кто она.

– Никто, папа. Судомойка в столовой МИИТа. Давалка, шлюха. Сама говорит: «Я дешевка». В общем, негодяйка, – с трудом произнес я это слово. – А для меня она – самая дорогая женщина. Я люблю ее больше жизни. Я всё отдам, только чтобы ей было хорошо.

Отец вдруг коротко заплакал и обнял меня.

– Потом мы ее отправим в Курган, – сказал он. – К профессору Илизарову, Гавриилу Абрамовичу. Я ему позвоню и напишу. Ножку вытянем, чтоб не хромала. Все у нее будет хорошо, сынок, обещаю тебе.

Поцеловал меня, отвернулся, пошел и в дверях наткнулся на маму Леру; она смотрела на нас, оказывается. Мама Лера обняла его, я подбежал к ним, и мы втроем стояли, обнявшись, и долго не могли расцепить рук, и потом весь день ходили по квартире, как сумасшедшие, натыкаясь друг на друга, бестолково переговариваясь и чувствуя, как мы неожиданно сблизились.

И вот так, мало-помалу, испытав сладчайшую страсть и унизительную обиду, увидев этот ужас и пережив это счастье… Вы только вообразите, что чувствовал двадцатилетний юноша, прижимая к груди отрезанную ногу, которую он неделю назад целовал, исходя восторгами сладострастия… Коротко говоря, тело ушло из моей жизни. Лучше сказать, я его преодолел.

Мы все молчали, стараясь уложить в уме то, что услышали.

– Я примерно подсчитал: телесная любовь занимает не больше одного процента времени всей нашей жизни, даже если включить сюда обыкновенный флирт, – сказал Иван Васильевич напоследок. – Но это как ключ от замка. Такой вот маленький плоский ключик. Но без него не войдешь. Не отопрешь двери.

– Куда? – не поняли мы.

– Вы представьте себе, что вся жизнь – это большая квартира. Там много комнат, в них кровати и диваны, столы и стулья, посуда, всякая снедь в буфете и холодильнике. В шкафах одежда и белье. Книги, картины, милые безделушки, памятные разные штучки. Ну и всё прочее. Живи и радуйся! Всё для тебя. Но квартира эта – за тяжелой дверью. Дверь заперта. И ежели ключ потерялся, или сломан, или у него сточился хоть один зубчик – пиши пропало. Так и стоишь на лестнице, дурак дураком.

– Но ведь вы преодолели тело! – сказал кто-то из нас. – Это так важно для мыслящего субъекта…

– После тела не остается ничего, – возразил Иван Васильевич. – Тело – это финальная часть развития. Дух вселяется в тело и живет в нем. Но обратного хода нет – чтобы взять да и вернуться из покинутого, то есть преодоленного тела опять в живой ищущий себя дух. Обратно – дорога в смерть, в ничто.

Сделалось молчание.

– Иван Васильевич! – вдруг вспомнил я. – В самом начале вы сказали, что вы совершили два добрых дела. Одно – понятно, вы спасли ногу Галине Ивановне. Конечно, операцию делал ваш отец вместе с этим хирургом из Риги, но если бы вы не схватили ее, не заставили бы отца…

– Да, да, – кивнул Иван Васильевич.

– Но где же второе доброе?

Иван Васильевич усмехнулся: