Двужильная Россия — страница 92 из 97

Хотя мои доброжелатели и советовали не покидать Казахстан – здесь и устроиться на работу легче, и жить спокойнее, – все же я твердо решил ехать обратно в Россию, поселиться к Москве поближе, чтобы иметь возможность видеть маму и хлопотать о своей реабилитации. «После войны на ваше дело посмотрят другими глазами», – сказал тогда мне в Бутырках прокурор. Война давным-давно кончилась.

Все мысли были поглощены завтрашним днем. Наверно, этим объясняется, что, насколько яркими, навеки запомнившимися были впечатления первых лет неволи, настолько тускло, смутно, расплывчато вспоминаются последние лагерные дни.

Из ЦПО ехать оформляться нужно было в До́линку, административный центр. Последним, с кем я имел дело на Поливном, был Синеок, сопутствовавший мне в качестве ответственного лица во время оформления отъезда. И пока я ходил с ним по всяким канцелярским инстанциям, мы словом друг с другом не перемолвились. Лично у меня не было ни малейшего желания разговаривать с этим человеком, которого я, слава Богу, никогда в жизни больше не увижу. Что же касается его, то он молчал, подавленный и как бы растерянный. Мне казалось, я читал его мысли. Он остается, а вот я, благополучно закончив срок, покидаю лагерь. Я уезжаю, иду на волю, несмотря на все его попытки спровоцировать меня политически, несмотря на постоянную слежку за мной, за моей работой, несмотря на ревизию зерносклада, несмотря на пропавшие мешки. Я оставил его, соглядатая и провокатора, кругом в дураках и выхожу на свободу, а он остается в лагере.

Формальности были закончены, и я пошел направо, а он пошел налево. Расстались не простившись, не пожав руки друг другу, ни словом не обменявшись.

В До́линке, куда я приехал один – как вольный – на попутной грузовой машине, мне выдали свидетельство о выходе, по окончании срока, из лагеря и волчий паспорт, взглянув на который всякий чин мог сразу понять, какая перед ним птица. Поинтересовались, где я намерен жить, предупредив, что не только в столичных, но даже и в областных городах находиться мне не положено. Я выбрал Владимирскую область, поближе к Москве, захолустный районный городишко Покров. Там потом и поселился, и работал делопроизводителем-кассиром в примыкающем к городку колхозе. В До́линке же получил и железнодорожный билет до места нового жительства, и скромные суточные.

Затем, как и со всех, закончивших срок, взяли подписку, что я никому не стану рассказывать о лагерной своей жизни.

Всего несколько лет прошло – и Александр Солженицын41 на весь мир распахнул ворота засекреченных советских лагерей, рассказав о них в «Одном дне Ивана Денисовича». Конечно, далеко не все тогда рассказав. В литературе появилась – правда, на весьма короткий срок – лагерная тема. Та самая тема, о которой раньше боялись говорить даже за семейным столом.

Потом, под колесный рокот и мерное потряхивание, сидел я один, без конвоя, совершенно свободный, в жестком вагоне, с любопытством прислушиваясь к разговорам соседей, жадно глядел на мелькающие в окне со спущенным стеклом березы и липы – милы сердцу были наши леса после голых и унылых степных равнин. Я ехал на запад точно по новой, незнакомой мне стране, ехал день и ночь и думал, что так вот доеду до самой Москвы. Не сойду на станции, на которой кончается мой билет, а зайцем проеду оставшийся небольшой кусочек дальнего пути и вылезу из вагона в Москве, и увижу старенькую свою маму, и прижму ее к груди. Столько ведь лет не виделись.

Я ехал из Азии в Европу, и врывавшийся в открытое вагонное окно теплый ветер – ветер свободы – обвевал лицо. Прощай, треклятый Казахстан! Век тебя больше не видеть.

51

Подведем кое-какие итоги.

Тысячи лиц прошли передо мной за это время, в том числе люди, побывавшие в самых гиблых местах – и на Воркуте, и в Тайшете, и на Колыме, и в спецлагерях, – чуть ли не вся Русь лагерная. Среди них были и такие, с кем подружился, – например, Документов Николай Васильевич, экономист-плановик из Владимира, или Журавлев Павел Андреевич, слесарь из Орехова-Зуева, оба ныне реабилитированы. Однако писать обо всех невозможно.

Не буду также упоминать о тех мытарствах и скитаниях, которые ждали меня по выходе из лагеря, о новых тяжелых ударах, что пришлось перенести, об отчаянной борьбе за московскую прописку и обо всем том, что было с этим связано. Это тема для отдельной книги.


Но, оглядываясь на пережитое, могу сказать: а все-таки сбылось предсказанное мне старшиной Николенко исполнение желаний. Они исполнились, мои желания. «Тилько нэ скоро». Только не скоро. Очень даже не скоро.

Мало того, можно подумать, что осуществились те два таинственных поворота колеса, которые он мне – и только одному мне – сулил. В самом деле, сначала было снятие судимости, а потом уже реабилитация. Семь лет ждал окончательной реабилитации. Десять плюс семь, итого семнадцать. Долго раскачивалась прокуратура, чтобы посмотреть на мое дело другими глазами.


Три человека сыграли роковую роль в моей жизни. Журналист Иван Рокотянский, генерал-лейтенант Мехлис и майор Коваленко.

Мехлис благополучно прожил свой век, умер, оплакиваемый газетами, посвятившими ему скорбные некрологи, и похоронен со всей подобающей пышностью. Светлая память о верном сыне ленинской партии, пламенном борце-коммунисте навеки останется в сердцах его товарищей.

Судьбы Коваленко я не знаю. Однако нисколько не удивлюсь, если мне сообщат, что третий мой следователь дослужился до генеральского чина.

Что же касается Рокотянского…

Поистине, жизнь порой преподносит такое, что не угнаться за ней литературной выдумке.

В 50-х годах, живя в деревушке под Клином (переехал туда из владимирской ссылки), я не раз наведывался в Москву хлопотать о своих делах в Главной военной прокуратуре. Ездить приходилось нелегально, ночевал тайком, прячась от соседей, либо у родных и знакомых, когда представлялась такая возможность, либо на вокзале, где всякую ночь милиция проверяла у пассажиров документы.

Так было и в тот летний день. Возвращаясь к себе в Клин, стоял я на перроне одной из станций метро и дожидался электрички. Народ толпился вокруг в изобилии. Я почувствовал на себе пристальный взгляд какого-то совершенно седого человека, стоявшего вблизи, однако не обратил внимания, весь во власти своих раздумий. Тут подошел, замелькав широкими светящимися окнами и замедляя бег, кремово-голубой поезд, двери разошлись, людская волна внесла меня в переполненный и без того вагон. Вновь сомкнулись автоматические двери, состав понесся дальше по подземным туннелям. Был час пик, люди стояли плечом к плечу, поезд мчался, гудел. Вдруг меня окликнули по фамилии – вполголоса, над ухом. Я оглянулся. Прижатый ко мне толпой седовласый человек глядел на меня и улыбался тонкими губами.

– Не узнаешь?

– Рокотянский! – пробормотал я, не веря глазам. Трудно было его узнать. (Как и меня, вероятно.) Мне запомнился худой, сутулый, нескладный в своей военной форме парень с черной, будто обугленной головой, молчаливый и замкнутый. Теперь глядел на меня элегантный мужчина без шляпы, белоголовый, в дорогом летнем кремовом костюме, самодовольный, уверенный в себе. Глядел и улыбался.

– Ну как дела, Фибих? Ты где живешь? В Москве или в Ленинграде?

Запомнил мою фамилию! Но почему-то местом моего жительства определил Ленинград.

– В Москве, – совершенно ошеломленный, все же догадался я соврать. Теперь я окончательно узнал это не худое, как раньше, а солидно округлившееся, благообразно постаревшее, но такое же иезуитское лицо. На нем остановилась сладкая и вкрадчивая улыбка. Он рассматривал меня с живейшим и в то же время каким-то покровительственным любопытством. Он с интересом изучал меня – во что я превратился благодаря ему за эти годы. Он даже за пуговицу меня взял, продолжая сладко улыбаться. Как же, встреча старых фронтовых друзей! Однополчан. Соратников… Между прочим, на фронте я никогда не замечал у него такой улыбки.

Судорога омерзения прошла у меня по телу – будто змея прикоснулась холодной скользкой кожей.

– Мне выходить, – сказал я, не прощаясь и протискиваясь к выходу, и минуту спустя покинул вагон на первой же остановке. Поезд нырнул под своды туннеля и скрылся, унося в неизвестность белоголового человека в дорогом летнем костюме. Будто из пустоты внезапно он появился и вновь провалился куда-то в пустоту. Навеки, похоже, провалился.


А неплохо, видно было, жил все эти годы Иван Рокотянский.

«Боже мой, Боже мой, какая встреча!» – думал я, стоя в ожидании поезда на пустынном перроне следующей станции. Не раз там, в Казахстане, приходило мне в голову: а вдруг судьба когда-нибудь столкнет лицом к лицу с главным виновником всего пережитого? Что я тогда сделаю? Что ему скажу?

И вот встретились. И разговаривали. И он после того как ни в чем не бывало поехал дальше по своим делам. Я должен был что-то сделать. И не сделал. Что именно сделать? Не знаю. Может быть, дать пощечину. Может быть, молча плюнуть в улыбающееся иезуитское лицо. Но и что ж с того? Меня забрали бы в милицию как хулигана, только и всего. Давно миновало романтическое время дуэлей. Впрочем, какая там дуэль с подобными! Да и неизвестно, как отнеслись бы к нелегальному приезду в Москву… Может быть, следовало бы сказать ему пару теплых слов? Сказать вполголоса, в упор, так, чтобы разом смахнуть подленькую эту улыбочку, чтобы прохватило до кишок. Вот что нужно было сделать.

И я не сделал этого. Не сказал.

Так растеряться, так позорно растеряться, Боже мой!..

Впрочем, он и сам умолк и перестал улыбаться – видимо, понял что-то по выражению моего лица и по тому, что я при виде его сразу же поспешил покинуть вагон. Нет, не страх заставил обратиться в такое бегство, отнюдь не страх, а чувство непреодолимого физического отвращения к улыбающемуся, довольному жизнью мерзавцу. Просто ни секунды больше не мог я оставаться рядом с ним. Я бежал, как бегут от ядовитой змеи.


А сколько разоблаченных доносчиков и клеветников ныне преспокойно живут и поживают, и все при встрече раскланиваются с ними, приветливо улыбаются, руку жмут. Бойкот и остракизм по отношению к таким личностям не приняты в советском обществе. Чего там! Литературовед Я. Эльсберг, в свое время погубивший не одного писателя и официально разоблаченный литературной общественностью, сейчас – почтенный, уважаемый автор. Я читал в «Литературной газете» его пространные статьи о коммунистической морали, о новом человеке. Товарищ ходит с поднятой головой: он проявлял бдительность, хвала ему.