Дядя Витя, папин друг. Виктор Шкловский и Роман Якобсон — вблизи — страница 5 из 10

В тот упомянутый в детском дневнике вечер Серафима Густавовна Нарбут была у нас впервые. За столом я оказалась напротив нее, и она мне ужас как не понравилась. Знала бы тогда ее фамилию, Суок, которую обессмертил Юрий Олеша в «Трех толстяках», отозвалась бы повежливей. Но что ее воспринимали друзья В.Б. как чужака, тут видно отчетливо, да и потом с ее присутствием обок Виктора Шкловского они смирились скрепя сердце. Когда году в 1955-м В.Б. дарил отцу второе издание «Заметок о прозе русских классиков», где на титуле значилось: «Посвящаю эту книгу моей жене С.Г. Нарбут», мой папочка буркнул вроде бы себе под нос, но вполне внятно:

— Заменяет загс.

Я обомлела от его бестактности, а Серафима Густавовна сухо, но спокойно отозвалась:

— Не понимаю, что вы хотите этим сказать, Саня.

Годом позднее, когда дело вправду дошло и до загса — после развода, мучительно переживавшегося и пережевывавшегося всеми знакомыми действующих лиц, мой отец уже только вздыхал:

— Ну конечно, Сима ему жена, что тут скажешь…

Следующая книга, «Художественная проза. Размышления и разборы» (1959 год), словно в подтверждение свершившегося, посвящалась: «Жене моей Серафиме Нарбут. Спасибо тебе, товарищ мой, за твою работу». Справедливости ради замечу: с ролью жены справлялась она безупречно. Со временем, как водится, все ко всему привыкли и постоянно указывали мне на С.Г. как на образец: не раз слышала не от отца и мамы, а от папиных и маминых знакомых: «Учись у Серафимы!».

Обстоятельства жизни В.Б. переменились, он почти не появлялся у нас, а к тому времени, когда возник снова в качестве частого гостя, я успела избавиться от опротивевшей школы, поступила на филологический факультет Московского университета, с головой ушла в студенческую жизнь и мало бывала дома. Шкловский теперь стал для меня наконец не дядей Витей, а Виктором Борисовичем: мамины разъяснения насчет тонкостей обращения к старшим сработали в конце концов.


Это — ЧЕ! Это — РЕ! Это — ПАХА!


День рождения Виктора Шкловского в 1957-м праздновался не в Татьянин день 25-го января, как должно бы было быть, а днем позже, в субботу 26-го. Мы с моей подругой Сашей Ильф были приглашены сопровождать моих родителей на дачу в Шереметьево. Приглашением мы гордились, долго ломали голову, выбирая подарок: оригинальный, изысканный и еще невесть какой — одним словом, достойный именинника и воплощающий наше уважение к нему. Придумали!!  Купили живую черепаху, дали ей имя в честь вулкана Истаксиуатль, сочинили стишки, где рифмовали длинное имя рептилии по частям (помню только начало: из такси вышел мистер Истакси-уатль, дальше шла чепуха в том же роде). Весьма были довольны своей выдумкой: так оригинально, дальше некуда! Именинника повергли в растерянность, а Серафиму Густавовну в ужас: «Что я буду с ней делать?».

От этой поездки многое пошло в моей жизни, даже прозвище Кисы, данное Шкловским нам с Сашенькой. Он поначалу церемонно представлял нас гостям, а потом, подвыпив, как-то забуксовал в наших именах и фамилиях, где встречались те же буквы в разных сочетаниях (Саша Ильф, Соня Ивич), и, махнув рукой, упростил дело: «А это — Кисы». Так и пошло: Кисы. Мы с Александрой Ильиничной до конца ее дней так называли друг друга.

В тот день мы с нею веселились отчаянно. Ираклий Андроников был в ударе: раскрасневшийся, громогласный, рассказывал одну за другой свои истории — те, что не для печати. Особый успех в тот вечер выпал сюжету из консерваторской жизни о профессоре по прозвищу «Жопа-в-кустах», который случайно взгромоздился на кафедру, помеченную популярным непечатным словом из трех букв, в результате чего аудитория потребовала привести надпись в соответствие с изображением. Слушатели хохотали так, что заглушали рокот самолетов, взлетавших с близкого аэродрома. Константин Паустовский удостоил нас с Сашей длинной беседы — большая честь для студенток кафедры современной литературы, живым классиком которой он считался. Его жена Татьяна Алексеевна пригласила нас навестить их в Тарусе («Коста, я хочу, чтоб Кисы и к нам приезжали»), дала подробные инструкции и наставления, записала для нас номер телефона шофера, который к ним отвезет — но нет, мы так и не набрались храбрости воспользоваться ее приглашением. Константин Богатырев, о котором мы столько слышали и который в наших глазах был героем, напропалую ухаживал за нами обеими, не зная, кого предпочесть. Когда к вечеру гости стали разъезжаться, хозяева, простив нам явление черепахи, пригласили остаться еще на денек, мы с радостью согласились и по этой причине Константина Богатырева у дверей нашей московской квартиры я встретила не назавтра, 27 января, а лишь на следующий день, 28-го. Мне уж случалось рассказывать о том, как он явился без спроса и приглашения, как прочитал не известные мне тогда стихи Пастернака «Памяти Марины Цветаевой», а на осторожную просьбу впредь предупреждать о своем появлении небрежно бросил: «Зачем? Вы ведь станете моей женой». В этой по определению романтической, как и все такого рода, истории существовала некая предопределенность, подтверждающая истинность пословицы «суженого конем не объедешь»: мой отец и моя мать также встретились в доме Виктора Шкловского, родителей Константина Богатырева познакомил Роман Якобсон, он же по поводу женитьбы его крестника, сына Петра Богатырева, на племяннице Сергея Бернштейна заметил одобрительно: «Наконец-то Пражский лингвистический кружок объединился с ОПОЯЗ’ом». (Напомню: Сергей Бернштейн был одним из основателей ОПОЯЗа, а Петр Богатырев, один из основателей Московского лингвистического кружка, позднее входил в состав Пражского лингвистического). Впоследствии Юрий Михайлович Лотман называл наш с Костей брак «династическим». Увы, даже династические браки иной раз рушатся. Равно как и сами династии, впрочем.


Тост


Среди уродств, порожденных советской властью, было и наше стремление — нет, не бороться, на то не хватало разума, сил и смелости, а наивное желание не участвовать. Не вставать, когда играли гимн; на комедию «всенародных выборов» являться в шутовском наряде и бюллетень брать исключительно в перчатках, чтоб не пачкать руки «этой пакостью»; не держать дома радио, а позднее телевизора; не посещать популярные кинофильмы в жанре «Кубанских казаков» (так никогда и не видела); не подпевать советским песенкам и т.д. Список запретов у каждого был свой, мой включал и тогдашний свадебный обряд, представлявшийся одновременно и советским, и пошлым. Государственное ханжество бурно тогда расцветало: детям, родившимся вне официально зарегистрированного брака, в графе «отец» влепляли унизительный прочерк, у нас в университете устраивали гнуснейшие комсомольские собрания с разбирательством на тему «кто с кем и сколько раз», публично обсуждали и осуждали не скрепленные загсовской печатью романы между студентами, если бедным ребятам не удавалось их скрыть. Константину Богатыреву я твердо заявила, что в этот загс (экое название мерзкое, одно слово: загон, загон для овец) не пойду ни за какие коврижки, с чем он по доброте душевной вроде бы согласился, однако не забыл и время от времени, отрываясь от книги или перевода, оглушал меня воинственным воплем: «Сонька, пошли жениться!». А когда привел угрозу в действие, то, как говорят, за что боролся, на то и напоролся. Затащил меня в это унылое заведение, причем в знак протеста я нацепила на лицо самую кислую мину, какую удалось скорчить, а нас оттуда выгнали с позором, только что с лестницы не спустили — шестьдесят с лишним лет спустя отчетливо помню выщербленные ступеньки той неряшливой лестницы — так как выяснилось, что «жених», как его там величали, а по моим понятиям — муж Костенька, женат на женщине по имени Елена — деталь, которую он забыл мне сообщить, потому что и сам запамятовал свой краткий, заключенный в военное время брак с фронтовой подругой. Конечно, из его памяти выпал не самый брак (Елену он вспоминал добром), а тот факт, что не довел до конца оформление развода: как положено порядочному человеку, взял вину на себя, за что суд обязал его выплатить штраф, а вот об этом он забыл напрочь. Но это комическое происшествие случилось позднее, а ранней осенью 1957-го, когда мы с Константином обосновались у моих родителей (об отдельном жилье для молодоженов в те годы и мечтать не приходилось, спасибо, квартира была хоть неказистая, но по тем временам просторная), отец с мамой в обход моего сопротивления устроили не то чтобы традиционную свадьбу, а «прием»: вечер для близких друзей, «чтобы представить им нового члена семьи», как они это назвали.

— Почему у лошадей не бывает разводов? — начал свою речь Виктор Шкловский и, не получив внятного ответа (в самом деле, почему, а может, бывают?) объяснил: — Потому, что они не умеют разговаривать. Кобыла никогда не сможет попрекнуть коня словами. Не скажет ему: «Я же тебе говорила».

На этом месте я подумала, что лошадь может своего благоверного так лягнуть копытом, что мало не покажется, особенно если подкованным, и погрузилась в созерцание картины, возникшей в воображении, представив семейную сцену в конюшне в виде обмена упреками с помощью копыт: две пышнохвостые задницы, одна гнедая, другая серая в яблоках, самозабвенно лягаются, и пропустила сколько-то слов. А В.Б. тем временем перешел на личности:

— Они думают, что несчастны, — это относилось ко мне и Саше Ильф, единственной подруге, которую я допустила на вечер. Он нас легко раскусил, мы обе не больно радовались происходившему: мне тут виделась замаскированная свадьба, т.е. все-таки нарушение принципа, а Сашеньке — конец нашей вольной студенческой дружбы.

— Дай им Бог быть всегда такими несчастными, как сейчас, — сказал В.Б., поднимая бокал. И повторил с расстановкой: — Вот такими несчастными, как сейчас.

Мы обе в дальнейшем бывали и счастливы и несчастливы. Но не так. На другой лад. Терпкая сладость «несчастья», как ощущаешь его в юности, жалея себя, своим несчастьем любуясь и ему умиляясь, уходит вместе с щенячьим упоением юности, и уходит навсегда. А при чем тут молчаливые лошади, которые счастливы в семейной жизни, ибо не умеют попрекать испытанным «Я же тебе говорила»? А от Льва Николаевича Толстого! Прямиком от толстовского «Холстомера», из этих его размышлений, горделивого лошадиного самосознания: «Я убежден теперь, что в этом и состоит существенное различие людей от нас. И потому, не говоря уже о других наших преимуществах перед людьми, мы уже по одному этому смело можем сказать, что стоим в лестнице живых существ выше, чем люди; деятельность людей, по крайней мере тех, с которыми я был в сношениях, руководима