— Короче, реб Груним! Не томите душу…
Но «заговорить Гнесе зубы» было совсем не так просто, как представлял себе это дядя Зяма. На письмо с удивительным почерком, которое он как сокровище носил при себе во внутреннем кармане пиджака, Гнеся даже взглянуть не захотела. И с Грунимом-шадхеном говорить не пожелала, не подпустила к себе железный наконечник его зонтика. Зато русские записочки, передаваемые из рук в руки, стали все чаще летать между нею и ее двоюродным братом Шикеле. Об этих записках знала только тетя Михля. Потому что, если бы Зяма проведал, кто не дает ему заполучить в дом зятя с таким почерком, он бы и лишней минуты не стал держать в доме этого нюню, своего племянничка. Тетя Михля это хорошо понимала и не хотела раньше времени поднимать шум. Своим женским чутьем она предчувствовала желанный результат и верила, что Гнесино девичье любопытство заставит ее в конце концов уступить. Гнеся непременно даст себя уговорить. И Михля угадала. Слыша день за днем об удивительном сыне киевского богача, Гнеся постепенно стала прислушиваться. Сперва в одно ухо ей запало название большого города: «Киев». Ничего себе — Киев! Это ведь там Днепр прорывается через «каменные пороги», которые описали великие русские писатели. Это город, в котором и по будням едят калачи из смеси пшеничной и кукурузной муки; город, где учатся, где можно учиться… Потом во второе ухо вошла незнакомая фамилия: «Пик». Короткая, но запоминающаяся. Такая фамилия — один раз услышишь, больше не забудешь. И странное дело! Веснушки Шикеле стали казаться ей теперь крупнее и ярче, рост — ниже, а глаза — более близорукими. Уже несколько дней ей это кажется…
В конце концов Гнесю уломали: что в этом плохого? Никто же ее силком не тащит. Всего лишь «посмотреть». Жених приедет посмотреть, и ничего более…
Записки между Гнесей и Шикеле стали более редкими. Эти записки больше ничего не могли поделать против отца и матери, против такого почтенного шадхена, как Груним, против такого почерка… И, быть может, сама Гнеся ослабела, слыша ежедневно: «Киев, Пик. Пик, Киев». Как бы то ни было, как только после первого хорошего снегопада установился санный путь, в Шклов приехал «одаренный» жених с почерком, чтобы повидаться с Гнесей в Зямином доме.
В этот день у Шикеле что-то сильно разболелась голова, и он после обеда не пришел в контору. Дядя Зяма сам посоветовал ему прилечь у себя дома. Тетя Михля принарядилась, Генка неестественно смеялась, а Гнеся очаровательно разрумянилась. Она в этот вечер перед смотринами как-то выросла, стала более статной в своем шелковом серебристом платье, с уложенными мягкими пепельными волосами. Гнеся сделалась настоящей барышней.
Жених с почерком оказался шустрым парнишкой с едва пробивающимися черными усиками, плоским лбом и жесткими блестящими волосами. Его лоб и лицо сбегались к носу и подбородку, как у большой крысы… Когда он начинал смеяться или говорить, усики и губы слегка подрагивали, как у мыши перед тем, как она вгрызется в сыр. В то же время он был гибким и стройным, с маленькой, откинутой назад головой. И это немного скрашивало мышиные черты его лица.
Вместе с женихом прибыл разговорчивый папаша с кругленькой, как у ксендза, плешью и с кучей хвастливых словечек, которые выдавали в нем биржевого маклера и, может быть, агента по продаже зингеровских швейных машинок. Кроме того, явилась и мамаша — надутая богачка в несколько поношенном шелковом платье с множеством оборок. Сразу видно: были богачами, да прогорели, а забыть утраченного богатства не могут. И приехали они со своим парнишкой в маленькое местечко поправить дела, добиться, чтоб их избалованный сынок как сыр в масле катался. А для этого сгодится и местечковый скорняк, вроде дяди Зямы, лишь бы денежки у него водились.
Способного сынка с хорошим почерком звали Мейлех. Потому папаша, который все время сыпал шуточками, называл его «Мейлех Пик» или «мой Мейлех Пик»[116].
Это карточное имя — а с картами киевский сват был, судя по всему, неплохо знаком — очень подходило жениху. Не только потому, что его действительно звали Мейлех, а фамилия его была Пик. Но и потому, что он был «красавчик-брюнет» с густыми черными бровями, как у пикового короля. На это прозвище в Зяминой семье согласились с вымученной улыбкой. Зато сватья, сердитая богачка, настоящая «пиковая дама», была не в восторге от этого карточного прозвища на еврейский лад. Поэтому каждый раз, услышав его от своего разговорчивого мужа, она выказывала недовольство, произнося усталым, как это принято у богачей, голосом лишь одно слово:
— Отец!
Это слово, произносимое особым тоном, она, наверное, переняла от полнотелых русских купчих, когда ее семья наносила визиты их мужьям. Но здесь, в доме у Зямы, это должно было производить впечатление высокой интеллигентности и столичного превосходства. И производило… Тетя Михля ощущала свое ничтожество рядом с киевской сватьей, а влюбленный в почерок жениха Зяма, после каждого «отец» многозначительно переглядывался и с младшенькой Генкой, и с нарядной невестой. Но Гнеся всякий раз отводила свои красивые глаза.
Ей, Гнесе, семейство Пик показалось до странности чужим, но занятным. И хвастливый сват; и поминутно перебивающий его с юношеским задором жених, который то и дело крутил усики и стрелял глазами направо и налево; и надутая сватья, шуршащая шелковыми складками изношенного платья, — все это семейство, внесшее беспокойство в их деревянный дом, порождало у Гнеси ощущение скрытой угрозы для нее, ее девичьих грез, стыдливых речей Шикеле и его переданных потихоньку записочек, в которых говорилось об образовании и о любви. Но зато веселая вертлявость жениха, его обращение к родителям с панибратским «папаша» и сочным «мамаша» и к ней, Гнесе, — «барышня Геня», и то, что он поминутно небрежно бросал «у нас в Киеве», «у нас в Пушкинском саду», — все это звучало ново и возвышенно. Это привлекало Гнесю…
Ее щечки вспыхивали красивым матовым румянцем, когда она против воли оказывалась то и дело втянута в разговор. И, как красная искра, тлеющая в черном угольке, лишь одна мелкая мыслишка блуждала в ее девичьей головке: вдруг ее двоюродный брат Шикеле совсем не то, что она о нем думала. Может, он действительно «нюня», как папа называет его за глаза. Шикеле говорит, что она должна ехать учиться, потому что учение — свет… Куда ж она поедет одна-одинешенька? К кому? Вот если бы, допустим, в Киеве жило знакомое семейство, например, семейство Пик… тогда…
Зато Зяма был совершенно опьянен смотринами. Даже круглая плешь киевского свата произвела на него впечатление. А все потому, что во время смотрин Груним-шадхен умудрился подсунуть Зяме целую тетрадку, исписанную почерком жениха и по-еврейски, и по-русски. Зяма ее листал вместе с реб Грунимом, и она, эта тетрадка, выглядела для него, как выставка на ярмарке в Нижнем. Одно диво состязалось с другим, одно чудо затмевало другое. Зяма каждую минуту бросал на жениха влюбленные взоры. Куда делись купеческий нюх дяди Зямы, его привычка смотреть на все открытыми глазами и держать ухо востро? Он больше ничего не видел и не слышал. В общем, Зяма уже влюбился в Мейлехке Пика, а что до Гнеси… Видно будет…
А Груним уже понял, о чем и как надо говорить с дядей Зямой. Листая вместе с ним тетрадь, он рассказывал всякие истории о способном женихе:
— А об этом вы знаете, реб Зяма, а об этом вы знаете?
Например, оказалось, что уже в детстве Мейлехке Пик старался утащить откуда-нибудь обрывок чистой бумаги и исписывал его со всех сторон. Если же у него отнимали бумагу, он тут же валился на пол и колотил ножками до тех пор, пока ему эту бумажку не возвращали. Вот каким способным он был уже в детстве!
— Вот так так! — с воодушевлением восклицает Зяма и смотрит в тетрадку.
— Потом, — продолжает свой рассказ реб Груним, — он стал присматриваться, как пишет папа, как пишет мама, как пишут старшие братья, и искусно подделывал их почерки и подписи. Все просто не могли надивиться. Его папе, реб Мееру Пику, к примеру, раз нужно было надписывать заграничные адреса, так его Мейлехке стал это делать. Думаете, он знал заграничный язык? Ничуточки. Он только подделывал адреса точно так же, как уже было написано. И представьте себе, все письма прибыли по назначению…
— Вот так так! — удивляется Зяма и листает тетрадку.
— Не ребенок, а Божье благословение! А когда вырос, у него уже выработался свой почерок. В школе — он ходил в школу — у него были сплошные пятерки, всегда… по письму. Разве это почерк? Такой почерк называется калидрафия, — закончил реб Груним свой отчет.
— С таким почерком не пропадешь, — согласился дядя Зяма.
Да, он уже горячо влюбился в жениха. А что до Гнеси… Видно будет.
Но когда это будет «видно»? Сразу же после смотрин у Гнеси разболелась голова, с нею невозможно было поговорить. Потом она и вовсе расплакалась и не спала всю ночь. А назавтра, когда хотели узнать, что она думает о сватовстве, и вовсе пожала плечами: ах, пусть ее оставят в покое!
К Гнесе пристали: понравился ли жених? Дескать, надо что-то сказать, ведь сваты уже собрались уезжать, — но она лишь молчала в ответ. Зато шалунья Генка ответила за сестру:
— Как король в еврейских картах[117].
И Гнеся подтвердила это суждение неестественным смехом.
В доме поднялся шум, прямо небеса разверзлись! Больше всех шумел сам дядя Зяма. Только Шикеле, бедный племянник, ссутулился и притих еще больше обычного. Бледный и невыспавшийся сидел он над счетами. Кто же мог подумать, что невеста заупрямилась из-за его записочки? Записочки, которую он послал ей ранним утром, едва вошел в дом.
Сваты уехали, оставшись с носом, обратно в Киев. То есть не с целым, а с «половиной носа». Потому что Зяма-то от этого сватовства, Боже упаси, не отказался. Напротив, он заверил сватов, что скоро все решится, очень скоро. Надо еще поговорить… И вообще…