[258]. Странная какая-то мелодия, совсем не грустная, напротив, можно поклясться, что это какой-то бодрый солдатский марш…
Это была мелодия «Марсельезы» — первое исполнение в Шклове. Мелодии потребовалось целых 105 лет на то, чтобы, покинув парижский Конвент, дойти до шкловского еврейского кладбища. А первым ее слушателем оказался не кто иной, как могильщик. Это было эхо нового мира. Старик так и остался сидеть на перине, боясь пошевелиться.
А утром, когда могильщик, не выспавшись, вздыхая, бочком подошел к свежей могиле у самой ограды, он увидел, что она утопает в красных маках…
Посреди охапки цветов торчала палка, а на палке развевалась красная тряпка. И могильщику показалось, что могила уплывает, как лодка, уплывает вместе с трухлявым забором куда-то далеко-далеко…
Днепр забрал свою жертву. В то лето евреи больше в нем не купались. Хозяин купальни разорился и попросил помощи в братстве «Сеймех нейфлим»[259].
Разлив с его грязноватой водой, теплой, как парное молоко, победил, в то лето он был вне конкуренции. И в пятницу перед благословением свечей на его песчаном берегу толпились и обыватели, и ремесленники. А их разгоряченные жены стояли за зарослями тростника как на иголках и долго ли, коротко ли ворчали, пока какая-нибудь бой-баба не выкрикивала:
— Свиньи, а не мужчины! Вон из ражлива![260]
И прозванная Помелом банщица из миквы подхватывала визгливо и ядовито:
— Бабоньки, вожвращайтешь! Нищего-нищего, ужо наштрадаютшя они нынще нощью!
Да, на этот раз разлив взял верх над свежим и стремительным Днепром. Но надолго ли?..
Демонстрация
Амстердам, этот опасный поднадзорный тип, этот загадочный цишилист, утонул в Днепре. Его белокурая дама куда-то уехала, а мужицкая хата у Оршанской заставы, где он жил, осталась стоять с закрытыми ставнями, будто изгнанная из общества соседних домов. То есть кто ж ее теперь после него снимет? И бунтовщик, и утопленник… Евреи обходили эту хату стороной, чтобы походя не оказаться рядом. И только слуховое окно под трубой щурилось и смотрело на всех издалека, будто хотело сглазить. Черт бы его побрал!
Как бы то ни было, с Амстердамом покончено. Хватит с нас цишилистов. Хватит с нас теней, которые во время облавы убегают по огородам… Но вот незадача! В молодежь будто нечистая сила вселилась! Дух утопленника заразил многих дерзостной страстью к сопротивлению. Сначала все было тихо, но постепенно пламя разгорелось. Служанки стали выступать против хозяек, миснагеды — против хасидов, подмастерья — против мастеров, школьники — против учителей, дети — против отцов. Никогда Шклов не знал стольких раздоров и несчастий!
Исчезнувшие «подзаборные» тени стали потихоньку оживать и материализоваться. Не раз уже ловили молодых людей и девушек, даже учеников хедера из тех, что постарше, когда они все вместе собирались тайком для чтения тоненьких, словно из папиросной бумаги сделанных, листков, исписанных крошечными, хоть бери и разглядывай в лупу, буковками! Странная песня, которую могильщик услышал перед рассветом над свежей могилой Амстердама, обрела четкие контуры, ясную форму, облачилась в слова и ритм:
Отречемся от старого ми-и-ра,
Отряхнем его прах с наших ног!..[261]
Сначала эту песню слышали в лесу, на другом берегу разлива, во Францовке, то есть там, где когда-то прятались французы, когда бежали из-под Москвы…[262] Потом песня переметнулась с окраин, разлилась по всем закоулкам и постепенно проникла в сердце города. Можно было поклясться, что ее однажды вечером уже слышали из хибарки реб Ехиэла:
Что за «марш-марш»? Это значит, «идем-идем». Почему вдруг «идем»? Кому велят идти? И куда? Очень непонятные слова.
Среди шапочников на рынке началось какое-то брожение. Перебаламутил их Хаце-хромой. Выкатили претензию! Поднадзорный утонул уже три месяца тому назад, хозяин купальни давно получил ссуду в братстве «Сеймех нейфлим» и открыл лавочку — а они только теперь спохватились:
— Как же так? Кто выгнал его из купальни, как не эти почечуйники[264], эти трусливые бородатые зайцы?[265] А кто его загнал в глиняные ямы рядом с кафельной фабрикой, если не этот пакостник, хозяин купальни? Черта его батьке! Ишь банная обслуга у почтмейстера!..
И вскоре после этих разговоров случилось так, что шел себе бывший хозяин купальни из своей бакалейной лавочки домой, подняв ватный воротник. Дело было осенью, в сумерках. Ключи висят у него на мизинце и жалобно позвякивают. И только он хочет свернуть в свой переулок, как получает с размаху по ушам. Спас его ватный воротник. Если бы не воротник, остался бы хозяин купальни, всем ненавистникам Израиля такого, глухим — оглох бы напрочь. В грязи он, конечно, растянулся, ключи, конечно, потерял… Назавтра с утра пришлось ему вызывать фельдшера, чтобы тот ему прописал какие-нибудь капли, и слесаря, чтобы тот вскрыл дверь лавки… Хозяин купальни, высидев, как на углях, весь пасмурный день в лавке, к майреву ввалился в любавичский бесмедреш с криком. Где это слыхано? Содом! Он что, обязан терпеть побои, подвергать свою жизнь опасности?.. Наказывали ему обыватели, чтобы он не смел пускать в купальню поднадзорного, или не наказывали? Так почему он получил по шее, а они — нет? Что же на него, на бедняка, так насели? Мало того, что он потерял деньги за аренду купальни? Мало того, что его оставили на Днепре один на один с почтмейстером, этой свиньей, на весь конец лета, а сами разбежались? Испугались мертвеца и разбежались! Так ему же еще и делать теперь новые ключи для лавки?.. Нет, больше он не будет вносить еженедельный платеж в «Сеймех нейфлим». Он за собой никаких долгов не числит — и платить не будет.
Обыватели, почувствовав себя виноватыми, вздрогнули и придвинулись к печке, которую стали топить лишь пару дней назад. И только дядя Ури отважился пуститься в расспросы:
— Что случилось? Как это произошло?
А ему, хозяину купальни, почем знать? Он же шел с поднятым воротником тулупа. Но только вот ему кажется… Он может поклясться, что… что видел хромого, который убегал, подпрыгивая на своем костыле… Может, это Хаце-шапочник? Тот самый, которого видели выходящим из хаты поднадзорного, он тогда еще все оглядывался? Коли так, то шапочник из той же шайки… Чтоб им всем повылазило!
— Надо было еще тогда переговорить с приставом, — заявляет Ури и выдергивает у себя из бороды волосок.
Хозяин купальни и вправду перестал вносить еженедельные платежи в «Сеймех нейфлим», и никто ему слова не сказал. Но этим дело не кончилось.
Прошло некоторое время, и вдруг новость: у Уриного старшего брата, Зямы-скорняка, вдруг забастовали подмастерья. И когда — в конце зимы, когда работа в самом разгаре, когда нужно сшивать раскроенные пластины белки и хорька перед ярмаркой в Нижнем. Чего они хотят? Хотят — прибавки, а не хотят — работать после семи часов вечера. А ежели из-за этого товар будет не готов вовремя, пусть реб Зяма наймет еще нескольких подмастерьев. Ничего страшного, мало, что ли, свободных рабочих рук в Шклове?
Роптали старшие подмастерья, молчал только ученик Пейшка, желтоволосый парень с такими рыжими веснушками, будто его сбили из красноватых яичных желтков, даже зубы у него были желтые, как у овцы. Только глаза, зеленоголубые, как зажженные спички, и бегают, как у кота. Да, Пейшка молчал, но дядя Зяма всем своим жизненным опытом почуял его тихую ненависть. И когда подмастерья распустили язык, Зяма ни с того ни с сего угостил затрещиной… Пейшку. И кому же, как не Пейшке, должен был Зяма дать затрещину? Во-первых, Пейшка — самый младший, во-вторых, а что он все время шушукается с подмастерьями, стоит ему, Зяме, выйти за дверь? И почему молчит, когда все говорят?..
Ури-косой, который при этом присутствовал, согласился со старшим братом и одобрил затрещину. И правда… О чем такому юнцу, как Пейшка, шушукаться со старшими? Ему еще учиться и учиться… А может, Пейшка вообще снюхался с хромым шапочником?
Но оказалось, что старшим подмастерьям не по душе пришлось ни Зямино рукоприкладство, ни Урино одобрение. Потому что сразу после того, как все это произошло, они поснимали передники и надели пальто.
— Что это за новая мода? — раскричался, вспыхнув, как огонь, Зяма.
— Вам скоро расскажут! — спокойно и загадочно ответили ему.
— Кто мне расскажет? Что расскажут?! — хорохорился Зяма.
На это ему никто ничего не ответил. Только Бендет, старший подмастерье, тихо, даже отчасти застенчиво, но в то же время не отвечая на вопрос прямо, сказал:
— И… что вы руки распускаете? Своим детям затрещины отвешивайте…
Помирить всех попробовал Зямин гой с «золотыми руками», мастер подкрашивать беличьи и хорьковые пластины. Он дыхнул на хозяина перегаром и благодушием:
— Ну, слушай, барин, голубчик! Пойди, поговори с ними!.. Ты же видишь… Родной, помирись!
И на нем-то Зяма и выместил всю свою злость:
— Ты, пьянчуга, не мешайся! Тебя не спрашивают. Молчи!
Все ушли.
А разговаривать с Зямой пришел человек, который вообще не имел отношения к скорняцкому делу. Угадайте кто? Шапочник! Шапочник Хаце-хромой… Это его, оказывается, послали разговаривать с дядей Зямой. Он прихромал на с