– Нет, не переделал, да я и не могу ничего сделать без Баланчина.
Дягилев ничего не отвечает и уходит в зрительную залу.
Начинается «Пастораль». Я танцую свою вариацию – и вдруг в конце вариации слышу ужасающую вещь: оркестр делает большое ritenuto[296]. Я был вынужден сделать тридцать два entrechat-six и «сжег» себе ноги. В сильном нервном возбуждении я выхожу вместе с моей партнершей за кулисы, хватаю ее за горло и начинаю ее душить – артисты едва разняли нас и удержали меня, – я рвусь в оркестр, чтобы избить дирижера, который, не предупредив меня, исполнил приказ Дягилева. По окончании спектакля Сергей Павлович прислал мне цветы с приколотой карточкой, на которой было написано одно слово: «мир».
Я говорил о том, что только раз «домашнюю» ссору Дягилев перенес в театр, но, собственно, и переносить было нечего, так как в нашей жизни не было ссор и «сцен», – бывали дни, когда Дягилев хмурился, когда он находился в тяжелом апатичном состоянии, когда ему ничто не было мило, когда он чувствовал какую-то тоску и опустошенность, иногда у нас была отчужденность, далекость, недовольство друг другом, но никогда не было вульгарных ссор. Я едва могу привести один случай, который с натяжкою может быть назван ссорою, – случай, хорошо мне запомнившийся. Эта ссора произошла по совершенно ничтожному поводу. Сергей Павлович просил меня что-то ему купить, а я не хотел выходить из дому.
– Ах так, котенок не хочет исполнить моей просьбы, – так я брошусь в окно.
И Сергей Павлович подходит к окну и, улыбаясь, перебрасывает ногу. Я начинаю сердиться:
– Сергей Павлович, ради Бога, оставьте эти шутки, я все равно не пойду.
Сергей Павлович продолжает все с тою же улыбкой:
– А я брошусь в окно. – И действительно делает движение, чтобы броситься.
– Вы с ума сошли, Сергей Павлович! – Я подбегаю к нему, хватаю его сзади, и между нами начинается на полу отчаяннейшая, злейшая борьба. Я чувствую, что вот-вот Дягилев раздавит меня своим громадным телом, каким-то образом вывертываюсь и ловким, хватким приемом кладу его на две лопатки.
Сергей Павлович, укрощенный, но еще страшный лев, бледнеет, смотрит на меня уничтожающим взглядом: «Ты с ума сошел».
Столько бессилия и злобы было в этом взгляде задетого, оскорбленного достоинства, привыкшего повелевать, а не подчиняться, что, кажется, я предпочел бы быть раздавленным, чем видеть этот взгляд… Я впервые воочию увидел в Сергее Павловиче льва – до тех пор я только чувствовал в нем львиную породу.
Воспоминания об этих историях прервали мой хронологический рассказ. Возвращаюсь к нему – к моему летнему итальянскому отдыху 1925 года. Я отдыхал два месяца – август и сентябрь, – и как отдыхал! Путешествие по всей Италии с прекраснейшим гидом – Дягилевым, который окружил меня такими заботами, что у меня порой навертывались слезы от умиления и радости, в сопровождении четы Легатов останется в моей памяти как одно из самых значительных событий моей жизни и моего духовного становления. Благодушный, безмятежно счастливый Дягилев как только оказался в Италии, так сразу стряхнул с себя все заботы и погрузился в итальянское блаженство. Все итальянское приводило его в восторг – даже итальянские жулики: он уверял, что жулики вообще очень хороший народ и что среди жуликов гораздо больше талантливых людей, чем среди добропорядочных и честных (а за талантливость Дягилев готов был прощать все недостатки), и особенно обожал итальянских жуликов.
– Ты сравни итальянского жулика с французским, – говорил он, – итальянский жулик мил и весел, весело и шутливо обсчитывает и обкрадывает, и, если его уличишь в мошенничестве, он так мило и добро душно скажет: «scusi, signore»[297] или «scusi, eccellenza»[298] (Дягилева все итальянцы звали eccellenza), что невольно прощаешь ему; а французский жулик угрюм и мрачен, украдет у тебя и тебе же даст в ухо. Это были не одни слова: до 1922 года любимым камердинером Сергея Павловича был итальянец Беппо, веселый и дерзкий мерзавец, проворовавшийся и попавший в тюрьму. Дягилев знал, что Беппо нечестный малый, но терпел его, и прощал ему все дерзости, колкости и мелкие кражи только за его беспечную веселость, за веселую беззаботность, за шутки и прибаутки, и был привязан к этому «веселому мерзавцу». У Беппо была жена, о которой Сергей Павлович говорил с настоящим благоговением, как о «святой женщине», и любил ее почти так же, как свою мачеху. В 1921 году, когда Сергей Павлович заболел (это был первый приступ диабета), она выходила его, и он никогда не забывал этого, в каждую свою поездку в Италию навещал ее и при прощании всегда просил ее «перекрестить» его…
У Дягилева была странная мания: он так тщательно проверял счета и так долго спорил и рассчитывался с извозчиками, что присутствующий при этом не знающий его человек мог бы подумать, что Дягилев был невероятно скуп. Дягилев мог сорить и действительно сорил деньгами, тратил легко, бездумно сотни тысяч и миллионы, но, когда обнаруживал в счете ошибку в двадцать пять сантимов – попытку обмануть его, – сердился, выходил из себя и буквально был болен – так расстраивали его эти лишние двадцать пять сантимов, которые с него хотели «содрать». В Париже – в частности, в 1925 году – у него бывали постоянно недоразумения с отелями из-за его своеобразной «скупости»: ему подавали счет, он, мало придавая ему значения, мало думая об этом, забывал платить; через некоторое время ему подавали второй счет – тогда он вспоминал, что уже был подобный счет, и, уверенный в том, что он тогда же заплатил по нему, выходил из себя, кричал, устраивал скандалы и не желал слушать никаких объяснений; истории кончались тем, что он платил «вторично» по счету и в страшном гневе уезжал из отеля. Таким образом в одном 1925 году он поссорился в Париже с отелями «Континенталь», «Ваграм», «Сен-Джемс»…
В Венеции неожиданно собралась маленькая «дягилевская» труппа: кроме нас троих – Дягилева, Кохно и меня, туда же прибыли Легат, Александрина Трусевич, Соколова, Войцеховский, еще несколько артистов, и Сергей Павлович решил дать концерт у Colporter’a[299] в Palazzo Papadopoli. Этот концерт сопровождался двумя грозами – небесной и дягилевской. Первая разразилась во время репетиции – страшная гроза, потопившая множество лодок в Венеции, вторая – по окончании концерта. Спектакль прошел очень удачно, мы все имели громадный успех, и благодарные восторженные хозяева к причитавшимся cachets[300] присоединили еще какие-то, не помню какие, подарки. Это обстоятельство почему-то вызвало невероятный прилив злобы в Сергее Павловиче: «Как они смели делать подарки моим артистам, мои артисты не нуждаются в их подачках!» Как разъяренный лев, бросился Дягилев на площадь св. Марка «громить» хозяев спектакля и устроил невероятнейший скандал, о котором говорила вся Венеция.
Мы выехали из Венеции только в начале сентября – все время с Легатами, и уроки продолжались и во Флоренции, и в Риме, и в Неаполе.
Дягилев помог мне понять и полюбить Флоренцию и Рим, особенно Флоренцию, его любимый «святой» город. Пять дней подряд ходили мы в Уффици. Как эти пять дней на всю жизнь обогатили меня, сколько откровений они принесли мне!
Дягилев неутомимо-восторженно показывал мне свою Флоренцию, такую Флоренцию, какую он знал и любил и какою любил, гордый и счастливый тем, что он может передавать свое понимание и любовь, гордый тем, что он мне дает и что я так послушно и благодарно слушаю, воспринимаю и учусь, расту… Хорошо запомнилась мне поездка во Фьезоле. Там мы ничего не осматривали – и не хотелось ничего осматривать, – только сидели на террасе ресторана, разговаривали и смотрели на далекую, прекрасную, постепенно закрывающуюся темнотой Флоренцию… Кажется, ничего в этой поездке особенного не было, а она почему-то заставила меня еще сильнее полюбить Флоренцию и сохранилась в моей памяти как один из немногих совершенно светлых моментов жизни… После Флоренции – Рим.
От первого пребывания в Риме у меня остались только обрывки, осколки впечатлений от римских музеев, от неизмеримых римских художественных богатств, да иначе оно и не могло быть: и слишком мало времени мы пробыли в Риме, и даже Дягилев терялся и не знал, что самое важное показывать (слишком много этого самого важного в Риме!), и слишком уж я был насыщен флорентийскими впечатлениями, как-то устал от музеев, для того чтобы с жадностью и неутомимостью бегать по залам в одном желании – «все» увидеть. К счастью, Дягилев не хотел «все» показывать мне, и поэтому даже после первой поездки в Рим у меня не осталось в голове никакого сумбура, никакой мешанины: я видел немногое, но видел по-настоящему, как следует. Двухмесячная поездка по Италии закончилась кричащим, шумящим, пестрым Неаполем с его уличной жизнью (кажется, люди живут не в домах, а на улицах), с его прекрасным заливом и потрясающими раскопками Помпеи и Геркуланума (помимо громадного художественного впечатления, которое на меня произвели помпейские фрески); я был поражен тем, что как будто не существовало девятнадцати веков, – я очутился действительно в первом веке. Закончилось наше двухмесячное путешествие по Италии в Сорренто и на Капри.
1 октября вся труппа собралась в Париже, и, за исключением четырехдневной поездки в Антверпен (8—12 октября), мы оставались до 24 октября в Париже и занимались репетициями. Работы было много: надо было пройти старый репертуар и приготовить новый балет-creation[301] – «Барабау» на музыку Риети с декорациями и костюмами Утрилло. В Русском балете Дягилева появился новый хореоавтор; испытывая его силы, Сергей Павлович поручает постановку нового балета Баланчивадзе (Баланчину). Опыт оказался очень удачным, и Баланчин до конца существования дягилевского балета оставался его балетмейстером; но с первым его балетом очень много возился и сам Дягилев: Утрилло дал картины трудновыполнимые и Сергею Павловичу приходилось их приспосабливать к сцене, быть как бы декоратором-couturier