[302]; принимал участие Дягилев и в режиссуре спектакля (ему принадлежала, между прочим, мысль спрятать хор за изгородь и показать только головы). 26 октября мы уже начали свой двухмесячный сезон в лондонском «Колизеуме». За эти два месяца (с 26 октября по 19 декабря) мы дали девяносто шесть спектаклей, по два раза в день, все время с неизменным успехом и, кроме старого репертуара, 11 декабря дали новинку – «Барабау». Новый балет был принят восторженно лондонской публикой.
1925 год, счастливый год в жизни Сергея Павловича и моей, – в этом году я стал первым артистом – кончался так же счастливо и безмятежно, без единого облачка, как и начинался. Новый, 1926 год рождался более туманно и принес немало невзгод Сергею Павловичу. С конца декабря до 6 января мы пробыли в Берлине и давали спектакли. Наши балеты, особенно новые балеты («Матросы» и «Зефир и Флора»), имели громадный успех, едва ли не больший еще, чем в Лондоне, пресса возносила нас до небес, но большой Künstler-theater[303], в котором мы давали спектакли, был на три четверти пуст, и Русский балет потерпел материальное фиаско, которое сильно отразилось на благосостоянии балета. Единственные радостные и умиленные минуты Дягилев переживал 24 декабря, в сочельник, когда я, впервые за все его годы пребывания за границей, устроил ему елку. Сергей Павлович был невероятно растроган и моим вниманием, и самой елкой, прослезился (он говорил, что это его первая елка после счастливых детских лет) и стал вспоминать свое детство и позже гимназические годы в Перми; полились воспоминания о России, о которой Дягилев никогда не мог говорить без слез. Елка, устроенная мною, разбередила его и заставила его еще больше мечтать о своем невозможном домашнем уюте…
Здесь же, в Берлине, произошло важное событие в жизни Русского балета. Из танцовщиц Дягилев начал выдвигать Алису Никитину. Ее успех вызвал такую ревность в Вере Немчиновой, что она окончательно решила уйти из труппы Дягилева и – никто этого тогда не знал – подписала лондонский контракт с Кокраном… Мы спешили в Монте-Карло к 17 января – ко дню традиционного монакского праздника – и 24-го дали большое гала в честь Монакского принца, – я с Немчиновой танцевали «Лебединое озеро» (с этих пор ко мне перешел весь классический репертуар). Немчинова уехала в «отпуск» и не вернулась к сроку… Сергей Павлович был очень расстроен, возмущался поступком Немчиновой и резко-твердо сказал нам:
– Вера Немчинова больше никогда в жизни не будет в Русском балете.
Слово свое он сдержал и, когда случайно встретился с нею в 1928 году в Монте-Карло, в первый раз в жизни не подал руки женщине.
Уход Немчиновой открыл дорогу двум молодым артисткам – Никитиной и Даниловой, а это в свою очередь повело к новым осложнениям…
Все начало 1926 года, после берлинского краха, Дягилев находился в подавленном, угнетенном и нервном состоянии: надо было готовиться к лондонскому и парижскому сезонам, а денег не было, и неоткуда было их достать. Помню, как во время оперного сезона в Монте-Карло Сергей Павлович неделями лежал в постели и занимался «разговорами и думушками» (как он говорил), – и «разговорушки» и «думушки» были безотрадны, нервы его расстраивались, и диабет усиливался и мучил Сергея Павловича припадками. Здесь уместно упомянуть о том, что всегда составляло предмет моей гордости, – о том, как я отучил Сергея Павловича от наркотиков. Сергей Павлович не любил курения, и я легко отказался для него от папирос, это и дало мне возможность «приставать» к нему, чтобы он перестал нюхать разрушавший его организм и психику порошок:
– Я для вас бросил курить, вы для меня должны бросить эту мерзость.
И вот как-то утром Сергей Павлович зовет меня и говорит:
– Знаешь, Сергей, сегодня утром со мной случилась странная вещь: я проснулся, и вдруг порошок мне стал противен, и такое впечатление, что я никогда к нему не привыкал. Я решил бросить, мне он больше не нужен.
«Думушки» Сергея Павловича привели к тому, что он сделал последнюю ставку на лорда Rothermeer’a[304], который в это время очень заинтересовался балетом и танцовщицами. Лорд Rothermeer «в принципе» согласился поддержать Русский балет. Но сколько времени прошло от принципиальной до фактической поддержки и сколько волнений, беспокойств и мучений, сколько трепки нервов стоило Сергею Павловичу это время! Я помню ужины, которые давал Дягилев Ротермиру, и помню, каким он возвращался после ужинов – то с оживившейся надеждой, то в состоянии мрачного тупика. Еще больше я помню бесконечные телефонные разговоры, когда Сергей Павлович, весь в поту и почти дрожа от нервного состояния, каждые полчаса звонил к Ротермиру – и не мог застать его дома, когда, наконец добившись, получал свидание, которое в последнюю минуту лорд Ротермир отменял и откладывал. Начались недоразумения, неприятности и с Алисой Никитиной, милой и талантливой Алисой Никитиной, художественную карьеру которой подрывали ее капризы. Она ставила требования, на которые Дягилеву против воли и против своей художественной совести приходилось соглашаться. Трения между нею и Дягилевым усиливались, в конце концов она ссорилась с ним и уходила несколько раз из труппы.
После долгих ожиданий Сергей Павлович получил ссуду от Ротермира (Дягилев всегда много терял на этих ссудах, которые подрезывали жатву сезона, но при отсутствии свободных больших капиталов он не мог иначе вести дела) и нервно, спешно стал готовить в Париже сезон – прежде всего новый балет «Ромео и Джульетта», для которого взял музыку молодого английского композитора Ламберта, который тут же переделал ее и приспособил для балета. Я не был в феврале в Париже (Сергей Павлович послал меня с П. Г. Корибут-Кубитовичем в Милан заниматься снова с Чеккетти), и, когда вернулся в марте в Париж, подготовка сезона была в полном разгаре: Дягилев вел переговоры с Кшесинской, уговаривая ее танцевать со мною, выписал Тамару Карсавину и пригласил Нижинскую для постановки «Ромео и Джульетты». Я пробыл всего несколько дней в Париже и поехал вперед с Кохно в Монте-Карло. В день отъезда Сергей Павлович посылает нас на Монмартр посмотреть выставку новой группы художников-сюрреалистов – Эрнста и Миро. Мы отправляемся в их студию, молча ходим, молча осматриваем картины и ничего не понимаем.
– Ну как же вам понравились сюрреалисты? – спрашивает Сергей Павлович уже на вокзале.
Кохно высказывает свое мнение об этой «ерунде», для которой не стоило терять времени. Внутренне соглашаясь с Кохно (но в то же время у меня мелькает мысль: а вдруг это что-то значительное и просто мы с Кохно ничего не поняли?), я говорю более осторожно:
– Мне не понравились Эрнст и Миро, и я ничего не понял в сюрреализме, но все-таки лучше пойдите сами и посмотрите.
Через несколько дней приезжает в Монте-Карло Дягилев… с Эрнстом и Миро, которым он поручил делать декорации для «Ромео и Джульетты», и, увлеченный своими новыми друзьями, мало заботится о сезоне, почти не бывает на репетициях и не следит за тем, что происходит вокруг: гораздо более, чем предстоящий балетный сезон, его интересуют дружеские художественные беседы с Эрнстом (давно ему не удавалось вести таких бесед, и он сразу помолодел и оживился!), которые начинались вечером и часто продолжались до пяти часов утра.
В благодарность за мой совет посмотреть самому сюрреалистов, из Парижа Сергей Павлович привез мне поразившие его картины Миро и Эрнста и положил этим начало моему собранию картин (так в свое время он составил прекрасную картинную галерею Мясину – в ней были великолепные Матисс, Дерен, Брак и много итальянских футуристов), это мое собрание увеличивалось после каждой премьеры, после каждого праздника.
Начинается монте-карловский слет, приезжает Карсавина, Нижинская… Нижинская, узнав, что Карсавина и я будем танцевать «Ромео и Джульетту», заявляет:
– Я требую экзамена для господина Лифаря и не могу без экзамена согласиться на то, чтобы он танцевал Ромео.
Я возмутился: как? необходимо экзаменовать первого танцора труппы, как неизвестного «господина»?
Сергей Павлович успокаивает меня:
– Брось, Сережа, не возмущайся, не волнуйся и не беспокойся. Если Нижинская хочет, чтобы был экзамен, экзамен будет, – tant pis pour elle[305].
Наступает день «экзамена». Приходит учитель труппы Легат и садится за рояль (раньше он давал уроки, играя на скрипке); он видит мое волнение – я бледный как полотно – и старается успокоить меня, подбодрить. Приходят Сергей Павлович, Павушка, Трусевич, является Нижинская, и класс начинается… Мой «экзамен» продолжается полчаса; я не помню, чтобы когда-нибудь так танцевал: Легат задавал мне сперва маленькие вариации, потом все усложнял и усложнял «экзамен», видя, с каким увлечением я летаю и с какой легкостью делаю по двенадцать пируэтов и по три тура в воздухе. «Экзамен» кончился тем, что Легат вскочил из-за рояля и расцеловал меня. Целует и поздравляет Сергей Павлович – «завтра начинаем ставить», – Нижинская смущена.
«Завтра» начинаются мои репетиции с Карсавиной.
На первой репетиции я потерялся – я танцую со знаменитой «Татой», со знаменитой Карсавиной! – и с первого же дня юношески коленопреклоненно (мне только что исполнился двадцать один год), восторженно влюбился в свою партнершу. Карсавина очень хвалит меня, очень нежна и мила со мною – Сергей Павлович в восторге. Наступает премьера «Ромео и Джульетты». Я танцую с большим подъемом, летаю по сцене – и во мне что-то летает и поет внутри, сам чувствую, что танцую хорошо. Успех громадный – аплодисменты, цветы, масса цветов, в том числе от Сергея Павловича, и прекрасные розы с очень милой запиской от Тамары Платоновны («Самые сердечные пожелания блестящего успеха. Тамара Карсавина»). Я отношу цветы Карсавиной к себе в комнату, возвращаюсь в театр подождать Таточку, чтобы проводить ее на ужин после премьеры. Жду ее – появляется Сергей Павлович: