– Ты говорил, что у вас были государство и закон. Неужели вы не могли их сохранить?
– Отчего же, могли, – ответил Агафокл, – но не сделали этого. У нас был Перикл, но мы его посрамили. А теперь ты и я – оба римляне. – Он засмеялся и закашлялся. – И мы идем за обросшим волосами легатом в неизвестную битву. А дальше нет ничего.
– Говорят, это гот Аларих, – сказал я. – Говорят, он идет на Рим.
Раньше мы если и говорили об этих войнах, то лишь в шутку.
– Аларих или кто другой – какая разница? – откликнулся Агафокл. – Кем был тот вождь с запада – кажется, он называл себя Ниаллом Ста Битв? И мы все же усмирили его, но следом за ним пришли другие. И всегда будут приходить. Мы сражаемся с самим временем, а в битве со временем ни одному человеку не победить. Как долго этот легион пробыл в Британии, центурион?
– Триста пятьдесят восемь лет, – ответил я, ибо это известно даже детям.
– Да, – подтвердил Агафокл, – тот самый легион Валерия Виктрикс. А кто помнит легионы, потерянные в Парфии и Германии? Кто помнит их названия?
К тому времени я опомнился и не желал говорить с ним.
– Все греки болтуны, – сказал я. – Если нравится каркать, как ворона – давай, а я не слушаю.
– Для меня это не имеет значения. – Он пожал плечами и кашлянул. – Я же говорю, еще задолго до конца с меня спустят шкуру, если кашель меня не добьет. Ни один благоразумный легат не оставил бы меня в живых после записей, которые я сделал сегодня. А ты поступай как знаешь.
Я не хотел, чтобы он понял, как поразил меня, но это ему удалось. А когда спустя шесть дней мы пришли в Андерит к морю, я снова испытал потрясение. Кораблям полагалось ждать нас наготове, но готовы они не были, и хотя наш легат ярился, как медведь, нам пришлось четыре дня проторчать в Андерите. Это было нелегко, ведь за четыре дня успеваешь узнать город. Его жители испытали на себе силу морских пиратов, на население центральных областей Британии они были не похожи. Я вспоминал того хозяина виллы и думал о том, как же он может упокоиться с миром, что бы там ни говорил Агафокл. Но камень будет постепенно обрастать мхом, а дождь – стучаться в дверь. И так до тех пор, пока там не соберутся нагие люди, лишенные знаний, – забывшие, как пользоваться печами, чтобы согревать дом зимой, и банями, чтобы содержать себя в чистоте. А поля моего соратника, центуриона Второго легиона, снова зарастут диким просом и дурнишником, потому что их хозяева будут слишком заняты убийствами, чтобы выращивать пшеницу. Я думал даже о своем дезертире и видел его живым то на одной стороне, то на другой, и с воспоминаниями о порядке, законе и обо всем, что составляет цивилизацию. А потом и они изгладятся, и для его детей это будут не воспоминания, а небылицы. Мне хотелось спросить у Агафокла, какой народ оставляет себе подобных, но я не стал, потому что знал: он заговорит о греках, а я римлянин.
А потом мы отплыли – в совершенно ясный день, при ветре малом, но достаточном, чтобы вынести нас из гавани. Как всегда бывает, это случилось внезапно, нам было некогда задуматься. Я был очень занят, и только когда мы уже готовились погрузиться на корабль, наконец задумался. Я воспитанник лагеря, легион – мой дом. Но пока мы стояли в ожидании, я понимал, что мы оставляем, – весь этот зеленый, дождливый, дымный, ветреный остров с его морями по обе стороны и глубокими могилами в земле. Мы пробыли на нем триста пятьдесят восемь лет, мы были легионом Валерия Виктрикс. А теперь мы следовали за заросшим волосами легатом в неизвестную битву на край света, и мы будем выигрывать битвы и проигрывать их, но так или иначе наше время истекло.
Я в последний раз услышал речь – британскую латынь. А потом будет только легион, куда бы мы ни направились. Наш легат стоял по-медвежьи, он будет заботиться о нас до тех пор, пока может. У Агафокла уже начинался приступ морской болезни, его лицо казалось измученным и осунувшимся, он кашлял в ладонь. Перед нами расстилались широкий пролив и великая тьма. А Шестой все еще удерживал Эборак – на миг я пожалел, что сейчас не в Шестом.
– А ну, ребята, грузите вещи на борт! – крикнул я своим людям.
Пока в толпе нарастали возгласы прощания, мне хотелось сказать кому-нибудь: «Помните легион Валерия Виктрикс! Помните наше название!» Но сказать было некому, и времени на это не осталось.
Кровь мучеников[35]
Человек, ожидавший расстрела, лежал с открытыми глазами и смотрел в левый верхний угол камеры. Последний раз его били довольно давно, и теперь за ним могли прийти когда угодно. В углу под потолком было желтое пятно; сперва оно ему нравилось, потом перестало; а теперь вот опять начало нравиться.
В очках он видел его яснее, но очки он надевал только по особым случаям: с утра, проснувшись; когда приносили еду; для бесед с генералом. Несколько месяцев назад, во время одного избиения, линзы треснули и подолгу носить очки он не мог – уставали глаза. К счастью, в его нынешней жизни ясное зрение требовалось редко. Тем не менее поломка очков беспокоила его, как беспокоит всех близоруких. Проснувшись утром, ты надеваешь очки, и все в мире становится на место; если этого не происходит, с миром что-то неладно.
Заключенный не особенно доверял символам, но самый страшный его кошмар стал неотступным: вдруг ни с того ни с сего от линзы отваливается большой осколок, и он ощупью ищет его по всей камере. Шарит в темноте часами, тщательно и осторожно, но кончается всегда одним и тем же – тихим внятным хрустом незаменимого стекла под каблуком или коленом. Он просыпался в поту, с ледяными руками. Этот сон чередовался с другим, где его расстреливали, но большого облегчения от такой перемены он не испытывал.
Видно было, что у лежащего умная голова, голова мыслителя или ученого – старая, лысая, с высоким куполом лба. Голова, вообще говоря, была весьма известная: она часто появлялась в газетах и журналах, нередко даже напечатанных на языке, которым профессор Мальциус не владел. Тело, согнутое и изношенное, было все еще жилистым крестьянским телом, способным долго выносить грубое обращение; тюремщики его в этом убедились. Зубов у него стало меньше, чем до тюрьмы, колено и ребра срослись неудачно, но это было не так уж важно. Кроме того, он подозревал, что у него плохо с кровью. Тем не менее, если бы он вышел на волю и лег в хорошую больницу, его бы, наверно, хватило еще лет на десять работы. Но на волю он, конечно, не выйдет. Его расстреляют до этого, и все будет кончено.
Иногда его охватывало сильное желание, чтобы все кончилось – сегодня, сию минуту; а иногда он дрожал от слепого страха перед смертью. Со страхом он боролся так же, как боролся бы с приступом малярии – понимая, что это только приступ, – но не всегда успешно. Он должен был справляться с этим лучше большинства людей, ведь он – Грегор Мальциус, ученый; но это не всегда удавалось. Страх смерти не отпускает, даже когда его квалифицируешь как чисто физическую реакцию. Выйдя отсюда, он мог бы написать весьма содержательную статью о страхе смерти. Да и здесь смог бы, если бы дали письменные принадлежности; но просить об этом бесполезно. Один раз их дали, и он провел два дня вполне счастливо. А потом работу разорвали у него на глазах и оплевали. Выходка, конечно, ребяческая, но охоту работать отбивает.
Странно, что он ни разу не видел, как стреляют в человека, – и тем не менее он этого не видел. Во время войны научные заслуги и плохое зрение избавили его от фронта. Когда их запасной батальон охранял железнодорожный мост, он раза два попадал под бомбежку – но это совсем другое дело. Ты не прикован к своей позиции, и самолеты не пытаются убить тебя лично. Где этим занимаются в тюрьме, он, конечно, знал. Но заключенные не видят расстрелов – только слышат, если ветер с той стороны.
Снова и снова пробовал он вообразить, как это будет, но перед глазами вставала старинная гравюра, виденная в детстве, – казнь американского флибустьера Уильяма Уокера в Гондурасе. Уильям Уокер был бледный низкорослый человек с наполеоновским лицом. Очень корректно одетый, он стоял перед свежевырытой могилой, а перед ним в неровном строю туземцы поднимали свои мушкеты. Когда его застрелят, он аккуратно упадет в могилу, как человек, провалившийся в люк; опрятность процедуры произвела большое впечатление на мальчика Грегора Мальциуса. За стеной виднелись пальмы, а где-то справа – теплое синее Карибское море. Его будут расстреливать совсем не так; и однако, когда он думал об этом, картина ему рисовалась именно такая.
Ну что ж, он сам виноват. Он мог принять новый режим – так поступали и вполне уважаемые люди. Он мог бежать из страны – многие достойные люди так поступили. Ученый должен заниматься вечным, а не преходящими политическими явлениями; ученый может жить где угодно. Но тридцать лет в университете – это тридцать лет, а он как-никак профессор Мальциус, один из лучших биохимиков в мире. До последней минуты он верил, что его не тронут. Да, он ошибся.
Истина, конечно, – это истина. Ты передаешь ее другим или не передаешь. Если не передаешь, то, в общем, неважно, чем ты занимаешься. Однако ни с каким правительством он не ссорился; он готов был вывешивать флаг по вторникам – лишь бы к нему не приставали. Большинство людей дураки, для них годится любое правительство… им двадцать лет понадобилось, чтобы принять его теорию клеточных мутаций. Вот если бы он был таким, как его друг Боннар – подписывал протесты, присутствовал на митингах в защиту мира и вообще валял дурака при народе, – тогда у них были бы основания для недовольства. Великолепный специалист в своей области Боннар, лучше его нет, но вне ее – сколько неприличного актерства… и эта бородка, и румяные щеки, и приливы энтузиазма по всякому поводу! Такого, как Боннар, любое правительство могло бы посадить в тюрьму, хотя для науки это потеря, а потому неправильно. Собственно говоря, угрюмо размышлял он, Боннар с удовольствием стал бы мучеником. Он изящно прошествует к месту казни с одолженной сигаретой в зубах и угостит их напоследок какой-нибудь театральной остротой. Но у себя на родине Боннар в безопасности… несомненно, пишет благородные горячие статьи о Судьбе Профессора Мальциуса – а его, Мальциуса, ожидает расстрел. Он бы тоже хотел выкурить сигарету по дороге на казнь: он не курил пять месяцев. Но у них он просить не собирался, а самим предложить им в голову не придет. Вот в чем разница между ним и Боннаром.