Дьявол и Дэниэл Уэбстер — страница 8 из 75

– Я думаю не о дочери Леви, – опешив, сказал Якоб. Симон Эттельсон кивнул, и лицо его стало серьезным.

– Якоб, – сказал он. – Я понимаю, что у тебя на душе. Ты хороший парень, Якоб, и много учился. И будь это в старой стране – о чем речь? Но здесь одна моя дочь замужем за Сейхасом, а другая – за Да Сильвой. Это разница – ты должен понять. – И он улыбнулся улыбкой человека, весьма довольного своей жизнью.

– А если бы я был такой, как Мейер Каппельгейст? – с горечью спросил Якоб.

– Ну… это немножко другое дело, – рассудительно ответил Симон Эттельсон. – Ведь Мейер торгует с индейцами. Да, он грубоват. Но он умрет богатым человеком.

– Я тоже буду торговать с индейцами, – сказал Якоб и задрожал.

Симон Эттельсон посмотрел на него так, как будто он сошел с ума. Он посмотрел на его узкие плечи и руки книжника.

– Ну, Якоб, не надо глупостей, – успокоил его Симон. – Ты образованный юноша, ученый, тебе ли торговать с индейцами? Может быть, дела у тебя лучше пойдут в лавке. Я могу поговорить с Лароном Копрасом. И раньше или позже мы подыщем тебе подходящую девушку. Но торговать с индейцами… нет, тут нужно быть другим человеком. Предоставь это Мейеру Каппельгейсту.

– А вашу дочь, эту лилию долины? И ее предоставить Мейеру Каппельгейсту? – закричал Якоб.

Симон Эттельсон смутился.

– Но, Якоб, – сказал он. – Это ведь еще не решено…

– Я выйду против него, как Давид против Голиафа, – не помня себя, воскликнул дедушка нашего дедушки. – Я войду в дебри. И Бог рассудит, кто из нас достойнее!

Он швырнул на пол свой мешок и вышел из магазина. Симон Эттельсон окликнул его, но он не остановился. И не было у него желания искать сейчас девушку. На улице он пересчитал свои деньги. Денег было немного. Он собирался взять товар у Симона Эттельсона в кредит, но теперь это было невозможно. Он стоял на солнечной улице Филадельфии как человек, похоронивший надежду.

Однако он был упрям – и даже сам еще не знал, до какой степени. И хотя надежду он потерял, ноги принесли его к дому Рафаэля Санчеса.

Так вот, Рафаэль Санчес мог дважды купить и продать Симона Эттельсона. Надменный старик со свирепыми черными глазами и бородой белее снега. Он жил на отшибе в большом доме, с внучкой, говорили, что он весьма учен, но высокомерен, и еврей для него не еврей, если не происходит из чистых сефардов[10].

Якоб видел его на собраниях общины Миквей Исроэл, и Якобу он казался похожим на орла, хищным, как орел. Но теперь, в минуту нужды, он постучался в дверь к этому человеку.

Открыл ему сам Рафаэль Санчес.

– И что же продается сегодня, разносчик? – сказал он, презрительно глядя на плечи Якоба, вытертые лямками.

– Продается мудрец Торы, – ответил Якоб в ожесточении, и говорил он не на языке, которому выучился в этой стране, а на древнем еврейском.

Старик пристально посмотрел на него.

– Я получил отповедь, – сказал он. – Потому что ты знаешь язык. Входи, мой гость. – И Якоб дотронулся до мезузы[11] на косяке и вошел.

Он разделил полуденную трапезу с Рафаэлем Санчесом, сидя за его столом. Стол был из темного с пламенем красного дерева, и свет тонул в нем, как в пруду. В комнате стояло много ценных вещей, но Якобу было не до них. Когда они поели и прочли молитву, он открыл свою душу и заговорил, а Рафаэль Санчес слушал, поглаживая бороду одной рукой. Юноша умолк, и тогда он заговорил сам.

– Итак, ученый, – сказал он, но без насмешки, – ты переплыл океан, чтобы жить, а не умереть, и не видишь ничего, кроме девичьего лица?

– Разве Иаков не служил семь лет за Рахиль? – спросил дедушка нашего дедушки.

– Дважды семь, ученый, – сухо ответил Рафаэль Санчес, – но то было в блаженные дни. – Он опять погладил бороду. – Ты знаешь, зачем я приехал в эту страну?

– Нет, – сказал Якоб Штайн.

– Не ради торговли, – сказал Рафаэль Санчес. – Мой дом одалживал деньгами королей. Немножко рыбы, несколько шкурок – что они для моего дома? Нет – за обетованием, обетованием Пенна, – что эта страна должна стать домом и прибежищем не только для христиан. Да, мы знаем христианские обещания. Но до нынешнего дня они выполнялись. В тебя здесь плюют на улицах, мудрец Торы?

– Нет, – сказал Якоб. – Иногда меня называют жидом. Но квакеры, хотя и христиане, добрые.

– Не во всех странах так, – сказал Рафаэль Санчес с ужасной улыбкой.

– Да, – тихо ответил Якоб, – не во всех.

Старик кивнул.

– Да, такое не забываешь. Плевок стирается с одежды, но его не забываешь. Не забываешь о гонителе и гонимом. Вот почему в общине Миквей Исроэл меня считают сумасшедшим, когда я говорю что думаю. Смотри, – и он вынул из ящика карту, – вот что мы знаем об этих колониях, а здесь и здесь наш народ начинает новую жизнь в другой обстановке. Но здесь вот Новая Франция, видишь? – и по великой реке движутся французские купцы и их индейцы.

– И что? – озадаченно спросил Якоб.

– И что? – сказал Рафаэль Санчес. – Ты слепой? Я не верю королю Франции. Их прошлый король изгнал гугенотов, и кто знает, что сделает нынешний? А если они не пустят нас к великим рекам, мы никогда не попадем на Запад.

– Мы? – с недоумением переспросил Якоб.

– Мы, – подтвердил Рафаэль Санчес. Он хлопнул ладонью по карте. – О, в Европе они этого не понимают – даже их лорды в парламенте и государственные министры. Они думают, что это шахта и надо разрабатывать ее как шахту, как испанцы разрабатывали Потоси, но это не шахта. Это страна, проснувшаяся к жизни, и пока что безымянная и не открывшая лица. Нам суждено быть ее частью – и помни это в дебрях, мой юный мудрец Торы. Ты думаешь, что отправляешься туда ради девичьего лица, и это неплохо. Но ты там можешь найти то, чего не ожидал найти.

Он смолк, и теперь его глаза смотрели по-другому.

– Понимаешь, первый – всегда купец, – сказал он. – Всегда купец – раньше, чем поселенец. Христиане забудут это, и кое-кто из наших тоже. Но за землю Ханаанскую платят; платят кровью и потом.

Рафаэль Санчес сказал Якобу, что он ему поможет, и отпустил его; Якоб вернулся домой в свою комнату, и голова у него странно гудела. То ему казалось, что община Миквей Исроэл правильно считает Рафаэля Санчеса полоумным. То он начинал думать, что слова старика – завеса и за нею движется и шевелится какой-то громадный неразгаданный образ. Но больше всего он думал о румяных щеках Мириам Эттельсон.

В первое торговое путешествие Якоб отправился с шотландцем Маккемпбелом. Странный был человек Маккемпбел – с угрюмым лицом, холодными голубыми глазами, но сильный и добродушный и большой молчун – покуда не начинал говорить о десяти пропавших коленах Израиля[12]. У него было убеждение, что они-то и есть индейцы, живущие за Западными горами, – на эту тему он мог говорить бесконечно.

А вообще у них было много полезных разговоров: Маккемпбел цитировал доктрины равви по имени Джон Кальвин, а дедушка нашего дедушки отвечал Талмудом и Торой, и Маккемпбел чуть не плакал оттого, что такой сладкогласный и ученый человек осужден на вечное проклятье. Однако обходился он с дедушкой нашего дедушки не как с обреченным на вечное проклятье, а как с человеком и тоже говорил о городах убежища как о чем-то насущном, потому что его народ тоже был гонимым.

Позади остался большой город, потом близлежащие городки, и скоро они оказались в дикой стране. Все было непривычно Якобу Штайну. Первое время он просыпался по ночам, лежал и слушал, и сердце у него стучало, и каждый шорох в лесу казался шагами дикого индейца, а каждый крик совы – боевым кличем. Но постепенно это прошло. Он стал замечать, как тихо движется могучий Кемпбел; он стал ему подражать. Он узнавал много такого, чего не знает в своей мудрости даже мудрец Торы, – как навьючить поклажу на лошадь, как развести костер, какова утренняя заря в лесу и каков вечер. Все было внове для него, и порой он думал, что умрет от этого, потому что плоть его слабела. Но он шел вперед.

Когда он увидел первых индейцев – в лесу, не в городе, – колени его застучали друг о дружку. Они были такие, какие снились ему в снах, и он вспомнил духа Аграт-Бат-Махлат и семьдесят восемь ее пляшущих демонов – потому что они были раскрашены и в шкурах. Но он не мог допустить, чтобы его колени стучали друг о дружку при язычниках и христианине, и первый страх прошел. Оказалось, что они очень серьезные люди, поначалу они держались очень церемонно и молчаливо, но когда молчание было сломано, сделались очень любопытными. Маккемпбела они знали, а его нет и стали обсуждать его и его наряд с детским простодушием, так что Якоб почувствовал себя голым перед ними, но уже не боялся. Один показал на мешочек, висевший у Якоба на шее, – в этом мешочке Якоб для сохранности носил филактерии[13], – тогда Маккемпбел что-то объяснил, и коричневая рука сразу опустилась, а индейцы о чем-то загудели между собой.

После Маккемпбел сказал, что они тоже носят мешочки из оленьей кожи, а в мешочках священные предметы, поэтому они решили, что он, наверное, человек непростой. Он удивился. И еще больше удивился, когда стал есть с ними оленье мясо у костра.

Мир, куда он попал, был зеленый и темный мир – темный от лесной тени, зеленый лесной зеленью. Сквозь него шли тропы и дорожки, еще не ставшие дорогами и шоссе, еще без пыли и запаха людских городов, с другим запахом и другого вида. Эти тропы Якоб старательно запоминал и рисовал на карте – таково было одно из распоряжений Рафаэля Санчеса. Работа была большая, трудная и, казалось, бесцельная; но что он обещал, то и делал. Они все углублялись и углублялись в лесную глубь, Якоб видел прозрачные речки и широкие поляны, не населенные никем, кроме оленей, и у него рождались новые мысли. Его родина Германия казалась ему теперь очень тесной и многолюдной; раньше он и представить себе не мог, что мир бывает таким просторным.