Начинается с Петроградского гос. пенькового треста «The Petrograd State Hemp Trust», выставившего канаты, и мешки, и веревки, и диаграммы, а дальше непрерывным рядом драпированных гостиных идут вязниковские льняные фабрики, опять пеньковые тресты, Гаврило-Ямская мануфактура с бельевыми и простынными полотнами и десятки трестов: шелкотрест, хлопчатобумажный трест, суконный трест, Иваново-Вознесенский текстильный… камвольный «Мострикоб»…
Московский текстильный институт со своими шелковичными червями, которые тут же непрерывно жуют, жуют груды зеленых листьев…
После осмотра текстильного треста ноги больше не носят. Назад, к Москве-реке, к лавочкам, отдыхать, курить, смотреть, но не «осматривать»… В один раз не осмотришь все равно и десятой доли. Поэтому – назад. Мясохладобойни, скороморозилки Наркомтруда – потом, павильон НКПСа – потом (сияющий паровоз вылезает прямо в цветник), Мосполиграф – потом…
К набережной – смотреть закат.
А он прекрасен – закат. Вдали догорают золотые луковицы Христа Спасителя, на Москве-реке лежат зыбкие полосы, а в городе-выставке уже вспыхивают бледные электрические шары.
Толпа густо стоит перед балконом павильона Центросоюза, обращенным на реку. Цветные пестрые ширмы на балконе, а под ними три фигурки. Агитационный кооперативный Петрушка.
За прилавком круглый купец в жилетке объегоривает мужика. В толпе взмывает смех. И действительно, мужик замечательный. От картуза до котомки за спиной. Какое-то особенное, специфически мужицкое лицо. Сделана фигурка замечательно. И голос у мужика неподражаемый. Классный мужик.
– Фирма существует 2000 лет, – рассыпается купец.
– Батюшки! – изумляется мужик.
Он машет деревянными руками, и трясет бородой, и призывает господа бога, и получает от жулика-купца крохотный сверток товара за миллиард.
Но является длинноносый Петрушка-кооператор, в зеленом колпаке, и вмиг разоблачает штуки толстосума, и тут же устраивает кооперативную лавку, и заваливает мужика товаром. Побежденный купец валится на бок, а Петрушка танцует с мужиком дикий радостный танец, и оба поют победную песнь своими голосами:
Кооперация! Кооперация!
Даешь профит ты нации!..
– Товарищи, – вопит мужик, обращаясь к толпе, – заключим союз и вступим все в Центросоюз.
У пристани Доброфлота – сотни зрителей. Алюминиевая птица – гидроаэроплан RRDae – в черных гигантских калошах стоит у берега. Полет над выставкой – один червонец с пассажира. В толпе – разговоры, уже описанные незабвенным Иваном Феодоровичем Горбуновым.
– «Юнкерс» шибче «Фоккера»!
– Ошибаетесь, мадам, «Фоккер» шибче.
– Удивляюсь, откуда вы все это знаете?
– Будьте покойны. Нам все это очень хорошо известно, потому мы в Петровском парке живем.
– Но ведь вы сами не летаете?
– Нам ни к чему. Сел на 6-й номер – и в городе.
– Трусите?
– Червонца жалко.
– Идут. Смотрите, японцы идут! Летать будут!
Три японца, маленькие, солидные, сухие, хорошо одетые, в роговых очках. Публика встречает их сочувственным гулом за счет японской катастрофы.
Двое влезли благополучно и нырнули в кабину, третий сорвался с лестнички, и в полосатых брюках, и в клетчатом пальто, и в широких ботинках – сел в воду с плеском и грохотом.
В первый раз в жизни был свидетелем молчания московской толпы. Никто даже не хихикнул.
– Не везет японцам в последнее время…
Через минуту гидроплан стремительно проходит по воде, подымая бурный пенный вал, а через две – он уже уходит гудящим жуком над Нескучным садом.
– Улетели три червончика, – говорит красноармеец.
Вечер. Весь город унизан огнями. Всюду белые ослепительные точки и кляксы света, а вдали начинают вертеться в темной вечерней зелени цветные рекламные колеса и звезды.
В театре три электрических солнца заливают сцену. На сцене стол, покрытый красным сукном, зеленый огромный ковер и зелень в кадках. За столом президиум – в пиджаках, куртках и пальтишках. Оказывается, идет диспут: «Трактор и электрификация в сельском хозяйстве».
Все лавки заняты. Особенно густо сидят.
Наступает жгучий момент диспута.
Выступал профессор-агроном и доказывал, что нам в настоящий момент трактор не нужен, что при нашем обнищании он ляжет тяжелым бременем на крестьянина. Возражать скептику и защищать его записалось 50 человек, несмотря на то что диспут длится уже долго.
За конторкой появляется возбужденный оратор. В солдатской шинелишке и картузе.
– Дорогие товарищи! Тут мы слышали разные слова – «электрификация», «машинизация», «механизация» и тому подобное, и так далее. Что должны означать эти слова? Эти слова должны обозначать не что иное, товарищи, что нам нужны в деревне электричество и машины. (Голоса в публике: «Правильно!») Профессор говорит, что нам, мол, трактор не нужен. Что это обозначает, товарищи? Это означает, товарищи, что профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые – не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи («Браво! Правильно»).
Появляются сапоги-бутылки из Смоленской губернии и сладким тенором спрашивают, какой может быть трактор, когда шпагат стоит 14 рублей золотом?
Профессор в складной речи говорит, что он ничего… Что он только против фантазий, взывает к учету, к благоразумию, строгому расчету, требует заграничного кредита и в конце концов начинает говорить стихами.
Появляется куцая куртка и советует профессору, ежели ему не нравится в России, которая желает иметь тракторы, удалиться в какое-нибудь другое место, например в Париж.
После этого расстроенный профессор накрывается панамой с цветной лентой и со словами:
– Не понимаю, почему меня называют мракобесом? – удаляется в тьму.
Оратор из Наркомзема разбивает положения профессора, ссылается на канадских эмигрантов и зовет к электрификации, к трактору, к машине.
Прения прекращаются.
И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние пять изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.
– А он не фантазер?
И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин.
Кончен диспут. Валит все гуще народ в театр. А на сцене, став полукругом, десять клинобородых владимирских рожечников высвистывают на длинных деревянных самодельных дудках старинные русские песни. То стонут, то заливаются дудки, и невольно встают перед глазами туманные поля, избы с лучинами, тихие заводи, сосновые суровые леса. И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда. Обрывают дудки, обрывается мечта. И ясно гудит в последний раз гидроплан, садясь на реку, и гроздьями, букетами горят огни, и машут крыльями рекламы. Слышен из Нескучного медный марш.
Часы жизни и смерти
В Доме Союзов, в Колонном зале – гроб с телом Ильича. Круглые сутки – день и ночь – на площади огромные толпы людей, которые, строясь в ряды, бесконечными лентами, теряющимися в соседних улицах и переулках, вливаются в Колонный зал.
Это рабочая Москва идет поклониться праху великого Ильича.
Стрела на огненных часах дрогнула и стала на пяти. Потом неуклонно пошла дальше, потому что часы никогда не останавливаются. Как всегда, с пяти начали садиться на Москву сумерки. Мороз лютый. На площадь к белому дому стал входить эскадрон.
– Эй, эгей, со стрелки, со стрелки!
Стрелочник вертелся на перекрестке со своей вечной штангой в руках, в боярской шубе, с серебряными усами. Трамваи со скрежетом ломились в толпу. Машины зажгли фонари и выли.
– Эй, берегись!!
Эскадрон вошел с хрустом. Шлемы были наглухо застегнуты, а лошади одеты инеем. В морозном дыму завертелись огни, трамвайные стекла. На линии из земли родилась мгновенно черная очередь. Люди бежали, бежали в разные концы, но увидели всадников, поняли, что сейчас пустят. Раз, два, три… сто, тысяча!..
– Со стрелки-то уйдите!
– Трамвай!! Берегись! Машина стрелой – берегись!
– К порядочку, товарищи, к порядочку. Эй, куда?
– Братики, Христа ради, поставьте в очередь проститься. Проститься!
– Опоздала, тетка. Тет-ка! Ку-да-а?
– В очередь! В очередь!
– Батюшки, по Дмитровке-то хвост ушел!
– Куда ж деться-то мне, головушке горькой? Сквозь землю, што ль, провалиться?
Запрыгал салоп, заметался, а кони милицейские гигантские так и лезут. Куда ж бедной бабе деваться. Провались, баба… Кепи красные, кони танцуют. Змеей, тысячей звеньев идет хвост к Параскеве Пятнице, молчит, но идет, идет! Ах, быстро попадем!
– Голубчики, никого не пущайте без очереди!
– Порядочек, граждане.
– Все помрем…
– Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница. Какая разница, ответь мне, гражданин?
– Не обижайте!
– Не обижаю, а внушить хочу. Помер великий человек, поэтому помолчи. Помолчи минутку, сообрази в голове происшедшее.
– Куды?! Эгей-й!! Эй! Эй!
– Рота, стой!!
Ближе, ближе, ближе… Хруст, хруст. Стоп. Хруст… Хруст… Стоп… Двери. Голубчики родные, река течет!
– По три в ряд, товарищи.
– Вверх! Вверх!
– Огней, огней-то!
Караулы каменные вдоль стен. Стены белые, на стенах огни кустами. Родилась на стрелке Охотного река и течет, попирая красный ковер.
– Тише ты. Тш…
Шапки сняли, идут? Нет, не идут, не идут. Это не идут, братишки, а плывет река в миллион.