Дьяволина Горького — страница 24 из 32

Целых два месяца в Сорренто отдыхал доктор Хольцман, пульмонолог. Он тоже отправился вместе с нами на теплоходе. Сталин послал его в знак благодарности, когда Алексей передал ему через Крючкова, что возвращается в СССР. Каждое утро, в полдень и вечером Хольцман прослушивал легкие Алексея; с тех пор как он прибыл, я этим не занималась. Он качал головой, неодобрительно цокал языком и принимался за завтрак, обед или ужин. Большого вреда от него мы не видели, но и кормить-поить его было не за что.

Сталин в течение многих часов беседовал в Кремле с Крючковым о создании Союза писателей и прочих делах. Крючков, ничего особенно не скрывая, отчитался о разговоре, видимо, знал, что Ягода все равно доложит.

Последняя весна в Сорренто прошла бурно, Алексей совсем выдохся и обещал, что во время плавания и в Москве будет отдыхать. За границей он оставаться не мог, но и в Москву ему ехать было нельзя. Ясно было, что опять его станут таскать по городам и весям, что его обложат просители, не давая ему ни минуты покоя. Он ехал, чтобы вмешаться в политику, думал, что от него зависит благополучие родины, социализма и всего мира. Он верил, что сможет повлиять на Сталина. Хотел добиться, чтобы Сталин заключил наконец компромисс с Бухариным и другими и вместо разжигания классовой борьбы стабилизировал обстановку в стране.

Мы вошли в порт Стамбула. Я глядела на склон холма, на маленькие домишки и большие дворцы, на зеленеющие деревья и многолюдную пристань и уже радовалась, что у нас будет полдня, чтобы побродить по этому фантастическому городу, когда на борту появилась Мура. Всего несколько дней назад она в “Иль Сорито” давала указания товарищам, прибывшим из Москвы для упаковки вещей, – она вообще обожала командовать. На следующий день мы погрузились на теплоход, а товарищи упаковщики отправились обратно в Советский Союз. Проще было бы, если бы Мура поехала вместе с нами в Стамбул, но у нее был билет на поезд в Лондон. Она объясняла поездку предстоящей операцией Павла. Но возможно, что это Уэллс требовал, чтобы она иногда бывала дома. Тимоша однажды рассказывала, что в 1932 году Уэллс, точно так же, как до этого Алексей, предлагал ей руку и сердце, но, увы, как и Алексей, получил отказ. Я могла бы даже записать это Муре в актив: ей было все равно, русский писатель или английский, главное, чтобы были слава и большие усы.

Когда этот проныра Никулин узнал в Лондоне, что Мура поедет за нами в Стамбул, он стал допытываться у нее, какого числа и каким пароходом. Мура ему сказать не могла или не хотела. И Никулин поинтересовался о том же в письме к Тимоше, дескать, он с удовольствием бы сопроводил Муру. Тимоша показала письмо Алексею, который сказал, что нечего этому Никулину совать к нам свой нос. А я подумала: зря они так от него отбиваются – одним доносчиком больше, одним меньше, какая разница?

Мура и в Стамбул привезла Тимоше кучу всяких вещей. Она всеми силами старалась остаться с ней в хороших отношениях. На борт вместе с Мурой поднялся десяток турецких носильщиков, которые подхватили помеченные особыми знаками ящики и сволокли их на берег. Алексей с Мурой ушли по каким-то делам, а мы отправились на экскурсию по Стамбулу. У меня остался неприятный осадок оттого, что Алексей сговорился о чем-то с Мурой за моей спиной.

А члены экипажа – все как один чекисты – стояли на палубе с вытянутыми рожами. Они знали, что пока доложат об этом проколе, Мура вместе с архивом будет уже далеко, спрятать его в Европе для нее не проблема. Она всюду своя – в Париже и в Ревеле, в Каллиярви и в Лондоне. Конечно, информацию из нее могут выбить, если захотят, только проверить, лжет она или говорит правду, гепеушникам будет непросто.

Свой архив Алексей забрал из Сорренто вовсе не для того, чтобы пользоваться им как источником. В нем была вся его переписка начиная с 1905 года – с русской эмиграцией, с большевиками, меньшевиками, эсерами, с белыми, зелеными, красными, с многочисленными политиками, выдающимися европейскими философами и писателями и бог знает с кем еще. Были там письма от Короленко, которые он в 1921 году вывез в Берлин. По этим материалам можно было проследить за идейными кульбитами Ленина и других, за ссорой Ленина с богоискателем Богдановым и бесхарактерным Луначарским на Капри, которая так травмировала Алексея. Были здесь даже письма из царского окружения, от Керенского, от Милюкова, от участников антисталинской оппозиции, то есть все то, что в конечном счете он не включил в “хронику русской жизни” под названием “Жизнь Клима Самгина”. Были письма Бухарина, Рыкова, Бабеля, Станиславского, Немировича-Данченко, Мейерхольда. А также тайно доставленные из Союза разоблачительные жалобы и вопли о помощи.

Разговоры об архиве я слышала еще в Сорренто. Максим предлагал все сжечь, но Алексей об этом не хотел и думать. Кто-то предложил попросить Зиновия, чтобы забрал все к себе, – против этого энергично протестовали Максим и Тимоша. Мура держалась того же мнения: Зиновий – французский дипломат, так что французы в любой момент могут злоупотребить этими материалами. Я позднее подумала: так ведь могут злоупотребить ими и британцы, если Мура отдаст им архив или они отберут его у нее. Но об этом я ни с кем не говорила.

Алексей предвидел, что будут большие процессы, и не хотел, чтобы сталинские прокуроры заполучили улики против его корреспондентов, узнали их мнения и раскрыли связи. По-прежнему важнее всего были для него конкретные индивиды. Он все еще собирался спасать людей. И почему-то не думал о том, что если кого-то хотят осудить, то улик никаких не нужно, сфабрикуют все что угодно. Так было уже и в Шахтинском деле, и в процессе Промпартии. Как я теперь начинаю думать, Алексей хотел показать, что улики, которые могли обнаружиться в письмах, имели какое-то значение и что, скрывая их от убийц, он совершает похвальный поступок, который спасет его от обвинений в сотрудничестве с властью. Непонятно, перед кем он все это разыгрывал? Перед собственной совестью? Этого я не знаю.

Но тогда, в Стамбуле, я была еще очень наивна. Мне казалось хорошим знаком, что он не сжег архив, что хочет спрятать его в надежном месте: значит, на что-то надеется. На то, что он еще вернется в Европу. Что у Европы есть будущее. Что есть будущее у России.

Вечером мы отправились дальше. Любовались с палубы вечерними огнями города. Фантастическим зрелищем Босфора. И я думала, что доверить архив Муре – совсем неплохая идея. Это будет ее золотым запасом. Она будет беречь его и ни за что не отдаст Советам. Но все же не следовало скрывать это от меня.

Позднее выяснились кое-какие детали. В это время в Дубровнике состоялся конгресс ПЕН-клуба, на котором председательствовал Уэллс. Из Лондона Мура отправилась в Дубровник в обществе Уэллса, оттуда, уже одна, поехала в Стамбул и из Стамбула вернулась в Дубровник. Алексею она изменила с Уэллсом еще на Кронверкском, в самом начале их отношений. Но изменницей она была верной, даже через пятнадцать лет изменяла ему с тем же самым.

Алексей позднее признался мне, что в Стамбуле он еще уговаривал ее жить вместе с ним, теперь уже в Москве. Он потратил немало денег на то, чтобы вывезти обоих детей Муры из Эстонии сначала в Париж, а затем в Лондон. Таня изучала стенографию и машинопись, и на ее двадцатилетие Уэллс подарил ей портативную пишущую машинку. Павел учился в агрономическом колледже. В войну они уцелели.

Едва мы доехали до Москвы, как Алексей свалился: температура под сорок, ужасный кашель; он харкал кровью, ничего не ел и не пил. Я думаю, это была не простуда, а следствие пережитых волнений. Лечил его Левин, пригласивший на консилиум Хольцмана с Кончаловским. Все трое – три знаменитых светила, – пытаясь нащупать пульс, хватали его за запястье. Алексей попросил Хольцмана отправить его в туберкулезный диспансер – бывшую больницу для бедных, литературное место, там когда-то служил лекарем отец Достоевского. Врачи засмеялись: хорошая шутка, но Горький не может, как простой смертный, лежать в больнице, так что придется ему их молитвами поправляться дома.

Спустя полтора месяца, вопреки всем стараниям докторов, ему полегчало, и нас на автомобиле отвезли в Горки-10 на дачу. Туда и приехал к нему изувер Зиновьев, его старый заклятый враг.

Предварительно он позвонил и поинтересовался, разрешит ли Алексей Максимович его навестить, на что Алексей ответил: мы с вами, дорогой Григорий Евсеевич, враждуем настолько давно, что это само собой разумеется. Зиновьев признался, что через Крючкова уже получил согласие на этот визит у Ягоды.

Точно так же, как Каменева, Сталин вернул из ссылки и Зиновьева и даже ввел его в редколлегию журнала “Большевик”.

Старинного врага угостили чаем. Он исхудал, осунулся, из свирепого питерского палача превратился в добродушного дяденьку. Когда-то он был вторым после Ленина человеком в партии, стоял у руля Коминтерна. В благодарность за то, что Алексей ходатайствовал о его освобождении, он подарил ему “Мою борьбу” Гитлера, которую самолично перевел и откомментировал по заданию Сталина. Мало ли, вдруг заинтересует Алексея Максимовича.

Алексей поблагодарил его, Григорий Евсеевич допил чай, и водитель Ягоды отвез его обратно в Москву.

Книгу Алексей прочитал и пришел в отчаяние. Не то чтобы он не знал, кто такие нацисты и чего они добиваются, ведь уже полгода они были у власти. Отчаялся он оттого, что Сталин наверняка сговорится с Гитлером, и Советскому Союзу тогда конец. Используя Коминтерн, Сталин всюду вобьет клин между антифашистскими партиями Европы и европейскими коммунистами; это ленинской метод. Война будет в любом случае, предсказывал Алексей. Справедливо Зиновьев подчеркивал в своих комментариях, что Гитлер глубоко презирает славян, считая их тоже неполноценной расой, следующей сразу за евреями. Сталин – тварь, злодей, ограниченный человек, дурак, трус, негодяй, физический и моральный урод, но не сумасшедший. Он никогда ни во что не верил. А вот Гитлер – безумец. Однако постичь безумие может только писатель, способный разжечь его пламя в самом себе. Таких писателей в мире мало, сегодня, пожалуй, и нет никого, или только один, он сам, но вот описать это он не осмелится.