и попросил раздобыть себе какую-нибудь менее приметную фуражку, потому что одежда революционера не должна бросаться в глаза. Однажды, уходя, Грожан сказал: “Ну, прощайте, может быть, навсегда”. Алексей отругал его, дескать, негоже революционеру быть пессимистом. В тот же день Грожан был убит. Хоронили его только трое: брат Грожана, Мария Федоровна и один студент. Алексей, бедный, так сокрушался о нем, что не смог пойти на его похороны.
Жили мы весело, потому что еще представления не имели, что она, эта революция, означает. Члены команды “химиков” спали вповалку по всей квартире, временами кавказцы менялись, появлялись новые, их было постоянно десятка два, они учились собирать бомбы. Сознание, что бомбы могут взорваться, щекотало нервы Марии Федоровне, но мне студенты признались, что бомбы не начинены и взорваться не могут. Алексей каждый день обсуждал с ними дела революции и проблемы будущего. Он обо всем говорил откровенно, хотя знал, чем это может ему грозить: к тому времени он успел уже побывать и в тифлисской тюрьме, и в Петропавловской крепости. Меня потрясло, когда он однажды по секрету шепнул мне, чтобы я вела себя осторожней, потому что как минимум половина из этих парней провокаторы и доносчики. А сам между тем с совершенно искренним видом разыгрывал из себя святую простоту. Именно тогда я обратила внимание на это его качество: он умел лгать, говоря правду, и мог прикрывать чистую правду туманом завиральных идей. Из предосторожности тару, в которой приносили бомбы, мы не выбрасывали, а складывали до лучших времен в моей комнате.
На улицу Алексея Мария Федоровна не выпускала ни под каким видом, мало ли, еще застрелят, коли примкнет к какой-нибудь демонстрации, и когда Алексей упрямился, говоря, что его место среди других революционеров, то закатывала такую истерику, что все окружающие принимались слезно молить Алексея, чтобы лучше остался дома. Они вообще нередко цапались не на шутку, не из тех были оба, чтобы уступать другому. За домом постоянно следили семь-восемь филеров, революционеры шныряли туда-сюда прямо у них под носом, я тоже спокойно ходила и с барыней, и одна – так они, как завидят, уже издали мне кивали. Я носила еду и питье, новости, письма, и никогда меня не задерживали.
Алексей, несмотря на “домашний арест”, наслаждался тем, что его считали одним из вождей революции, как-никак – всемирно известный писатель, против ареста которого протестовали лучшие литераторы и философы Европы и Америки. Ежечасно появлялись гонцы с известиями, у него просили совета: он писал зажигательные статьи, философствовал, спорил, вмешивался во все и знал химический состав бомб лучше какого-нибудь профессора-химика. Студенты его обожали, и он этим наслаждался. Позднее все, что по милости Марии Федоровны ему не удалось увидеть собственными глазами, он описал в очерке о Савве Морозове, а еще позднее – в романе “Сорок лет”, получившем окончательное название “Жизнь Клима Самгина”. Кровавые события в Петербурге он показал в очерке о Морозове чрезвычайно наглядно, а вот московские события в “Самгине” – невыразительно и скучно. Вполне возможно, что “домашний арест” спас ему жизнь, зато как писателю навредил. Для меня до сих пор загадка, почему на одну и ту же тему у писателя получается то шедевр, то какая-то ерунда.
Не видел он собственными глазами и того, как Савва Морозов катал на санях Баумана. В своем очерке он выдумывает, будто случайно заметил их на Садовой; это неправда. Бауман скитался по городу, на двадцатиградусном морозе проводил ночи под открытым небом, и его соратники через Марию Федоровну попросили Морозова спрятать его. Морозов давал в год по 24 тысячи рублей на издание “Искры”, и товарищи рассудили так: раз деньги дает, можно его и на другие дела подвигнуть; им ведь дай палец, они и всю руку откусят. А Морозов был человек не робкий. Спрятал Баумана в своем особняке на Спиридоновке, в бильярдной комнате во втором этаже. А в первом этаже его жена Зинаида Григорьевна принимала на ужине генерала Рейнбота. За этого прощелыгу она после смерти Саввы и замуж вышла, когда он стал московским градоначальником. Но потом генерал проворовался и был уволен.
Бауман тогда находился в розыске, за его голову власти обещали 5 тысяч рублей, но сидеть взаперти ему, молодому, было невмоготу. Морозов заложил санки, закутал Баумана в шубу, посадил рядом с собой на козлы и, сам взяв поводья, погнал рысака Ташкента, двукратного призера московских скачек. Они промчались вдоль по Тверской, свернули на Кузнецкий мост, отобедали там в трактире Тестова и вернулись домой. А на следующий день Савва спрятал Баумана в своем загородном имении.
Во время октябрьской демонстрации Баумана убил обрезком трубы черносотенец. Похороны его 20 октября вылились в еще большую демонстрацию, которая стала прологом к Московскому восстанию. А убийца, Михалин, через полгода был признан виновным в краже самовара и приговорен к полутора месяцам заключения. Но то было уже во время разгула реакции, когда все, кто мог, дали деру.
Алексей и Мария Федоровна бежали 13 декабря 1905 года, за полчаса до того, как в квартиру явились с обыском. Едва я успела кое-как скрыть улики, а студенты, побросав в бумажные мешки свои бомбы, удалились в сторону кухни, как в дверь тихо, вежливо постучали сыщики. Видно, какой-то поклонник Марии Федоровны из полицейских чинов предупредил ее. Сыщики перевернули вверх дном всю квартиру, но ничего не нашли. Меня четырежды вызывали на допросы, но ни разу не спрашивали ни о чем, что могло бы кому-нибудь навредить. Поди, принимали меня за дурочку – со своей курносой да круглой физиономией я умела прикинуться невинной овечкой. Особенно расспрашивали меня о Шмите, у них просто не укладывалось в голове, как может поддерживать революцию мебельный фабрикант, да еще о Савве Морозове, как будто не знали, что его уже несколько месяцев как нет в живых. О Ленине вопросов не задавали, правда, он в дни революции находился все время в Питере.
Пока шла революция, Мария Федоровна продолжала выступать в театре, а по вечерам бывала на раутах. Правда, однажды ее все же арестовали из-за того, что в большевистской газете “Новая жизнь” она выступала в качестве издателя, но тут же и отпустили. Все же тогда еще опасались, что из-за актрисы пресса может поднять слишком много шума. То была еще не такая революция, как последующая. Все работало, голода не было, кто не хотел митинговать, мог спокойно жить своей жизнью. Мария Федоровна болтала с царскими сановниками, министрами и промышленными магнатами на балах у сестры императрицы; великая княгиня Елизавета Федоровна даже писала портрет моей хозяйки, которая несколько раз ей позировала. А под утро, когда она на извозчике возвращалась в окруженный шпиками дом, они с Алексеем за стаканом вина хихикали на кухне, судача о том, кто и с кем кому изменяет, кто и как спасает свои миллионы в Европе.
После того как они бежали, я переехала к сестре Марии Федоровны Каточке и прожила там довольно долго. Кроме сестры с мужем и двоих их детей, там жили и дети Марии Федоровны – Катя и ее старший брат Юрий. Хозяйка и Алексей прислали Каточке из Америки деньги на то, чтобы я окончила акушерские курсы. И я их закончила, они длились четыре месяца и стоили не так дорого. Довольно быстро я нашла работу, съехала от Каточки и начала жить самостоятельно. Захар также присоединился ко мне. Во время революции ему поручили обязанности посыльного – связника с Финляндией, так что он жил не с нами. Я привыкла к тому, чтобы быть прислугой, работать весь день на хозяев, поэтому встать на свои ноги было делом нелегким. Короленко однажды рассказывал Алексею, что встретил у неких Натансонов человека средних лет по имени Иван, который, отсидев за бродяжничество, стал искать себе барина, хотя крепостное право, пока он сидел, отменили. И вот он искал-искал, и никто его не устраивал, пока он не нашел Натансонов, которые обращались с ним так, как некогда с крепостными. Поселили его в тесном коридорчике без окон, где он вскакивал всякий раз, когда проходили хозяева. Вот тогда он наконец успокоился и с радостью стал служить им. Такой же была и я, верной как пес. Чехов, видимо, знал эту историю и, по мнению Алексея, вывел этого Ивана в “Вишневом саде” под именем Фирса. А играл его Артем, любимый актер Чехова; отец его был крепостным, а сам он художником стал, учителем рисования. В “На дне” он играл Актера. Ему уже было за шестьдесят тогда. Мудрый был человек и любил меня.
Алексея я не видела двенадцать лет. За это время случилась война, потом революция, да много чего. Я закончила курсы медсестер, в восемнадцатом потеряла сына и мужа, перебралась в Петроград. Начался голод, террор, от голодной смерти меня спас Алексей. Точнее, меня позвала Мария Федоровна, которая жила в квартире Алексея со своим новым любовником. Он был на двадцать один год моложе нее, звали его Петром Петровичем Крючковым, а по-домашнему – Пе-Пе-Крю, но я его так никогда не звала. Мне он был неприятен, розовощекий, гладкий, во всем его облике была какая-то уступчивость. Мне казалось кошмарным, что он связался с женщиной, годящейся ему в матери, однако такого конца, который выпал ему, он все же не заслужил. После октября семнадцатого Мария Федоровна была назначена комиссаром театров и зрелищ Петрограда и Северной области, а с осени девятнадцатого, когда все театры национализировали, власть ее еще более возросла, но лишь номинально, так как многие ставили ей палки в колеса.
Особенно пакостила жена Каменева Ольга Давидовна, младшая сестра Троцкого. Она обожала театр, не имея к нему ни малейшего отношения, и специально для Ольги Давидовны придумали какой-то пост в Наркомпросе, на котором она командовала театрами, разумеется, делая все в пику Марии Федоровне.
Жене петроградского диктатора Зиновьева Злате Ионовне Лилиной тоже хотелось поруководить культурой, а поскольку Зиновьев был важной птицей (он вместе с Лениным скрывался в Разливе), то и Лилина вставляла палки в колеса Марии Федоровне. Позднее ее младший брат стал заведовать Госиздатом и немало вредил Алексею и вообще всем талантливым людям, потому что хотел быть писателем, но не имел для этого ни таланта, ни воли.