Дьявольские повести — страница 19 из 104

да будет иметь во Франции явное преимущество над ним. А ведь то, что делала мадмуазель Отеклер Стассен, она делала гораздо лучше — она намного превзошла отца. Что касается показа приемов, девушка была несравненной наставницей, а уж что до красоты их исполнения — самим совершенством. Выпады ее были неотразимы; такому нельзя научиться, как нельзя обычными упражнениями привить заурядной руке некоторые способы водить смычком по струнам скрипки или прижимать их пальцами. В те поры я немного баловался рапирой, как и все общество, коим был окружен, и признаюсь, правда только как дилетант, иные ее уколы совершенно меня очаровывали. Между прочим, она так переводила клинок из четвертой в третью позицию, что казалось — это волшебство. Вас не пугала уже рапира-пуля! Человек с самым мгновенным отбивом, и тот лишь хлестал сталью по воздуху, даже когда она заранее предупреждала, что сейчас нанесет удар, и неизбежный укол поражал плечо или грудь противника: его оружие было бессильно остановить ее клинок. Я видел, как фехтовальщики бесились от этого удара, именуя его жульническим: они шпагу были готовы проглотить от злости! Не будь Отеклер женщиной, ее вечно вызывали бы на дуэль. А мужчине он принес бы победу в ста поединках.

Впрочем, даже оставив в стороне ее феноменальный талант к тому неженскому занятию, за счет которого она могла пристойно жить, эта бедная девушка, без других средств к существованию, кроме шпаги, и в силу своего ремесла общавшаяся с самой богатой молодежью города, среди которой были и фаты, и скверные озорники, вела себя так, что ее репутация нисколько не страдала. Ни из-за Савиньи, ни из-за кого бы то ни было на доброе имя Отеклер Стассен не легла ни малейшая тень. «А ведь, кажется, она и впрямь порядочная девушка», — говорили о ней дамы из общества, как сказали бы они о какой-нибудь актрисе. Да я и сам, раз уж завел с вами речь о себе, я, считавший себя искушенным наблюдателем, разделял общее мнение города насчет добродетельности Отеклер. Иногда я заглядывал в фехтовальный зал, но и до и после брака господина де Савиньи видел там лишь серьезную девушку, просто и естественно выполнявшую свои обязанности. Должен сказать, что она была очень импозантна и всех приучила обращаться с нею почтительно, никогда ни с кем не фамильярничая и не забываясь. Ее на редкость гордое лицо, которое тогда не приобрело еще страстного выражения, столь поразившего вас недавно, не выдавало ни печали, ни озабоченности — словом, ничего, что позволило бы хоть смутно предугадать то удивительное происшествие, которое в спокойной и рутинной атмосфере маленького городишки уподобилось пушечному выстрелу, от коего вылетают стекла.

Мадмуазель Отеклер Стассен исчезла!

Исчезла? Почему? Как? Куда? Никто ничего не знал. Бесспорно было одно: она исчезла. Сперва это был всеобщий вопль, за ним последовало молчание, но длилось оно считанные дни. Языки заработали. Долго сдерживаемые, как вода в запруде, которая, едва поднимут затвор, низвергается вниз, яростно вращая мельничное колесо, они, брызжа слюной, принялись болтать об этом нежданном исчезновении, мгновенном, невероятном и необъяснимом, потому что Отеклер скрылась, никому не сказав ни слова и не оставив записки. Она исчезла, как исчезают, когда хотят это сделать всерьез; оставить после себя какой-нибудь пустяк, который может угодить в чужие руки и прояснить причину исчезновения, — значит, не исчезать вовсе. Она же исчезла самым бесповоротным образом. Она не дала, как говорится, тягу, потому что, ничего не оставив после себя, не оставила и долгов; о ней гораздо уместней было бы сказать «упорхнула». Ветер дунул и бесследно унес ее. Мельница пересудов вращалась вхолостую, но все-таки вращалась, свирепо перемалывая репутацию, которая прежде не позволяла подступиться к ее обладательнице. За нее взялись, ее вышелушили, пропустили сквозь сито, по ней прошлись частым гребнем… Как и с кем бежала такая твердая и безупречная особа? Кто ее увез, потому что она, разумеется, увезена?.. Никакого ответа. Этого достаточно, чтобы маленький городок обезумел от ярости, и В. действительно-таки обезумел. Сколько причин для злости! Прежде всего, чего не знаешь, то и теряешь. Во-вторых, все терялись в догадках по поводу девушки, которую вроде бы все знали, а на деле не знал никто, коль скоро ее считали не способной вот так, запростоисчезнуть. В-третьих, город терял девушку, которой, по общему мнению, предстояло либо состариться в нем, либо выйти замуж, как прочим девицам, заключенным в провинциальном городе, подобно фигурам в клеточках шахматной доски или лошадям между верхней и нижней палубами судна. Наконец, с мадмуазель Стассен, которая превратилась теперь в этуСтассен, В. терял знаменитый во всей округе фехтовальный зал, достопримечательность, украшение, гордость города, его сдвинутую набекрень кокарду, его флаг на колокольне. Ах, все это были тяжкие потери! И сколько каждый такой довод давал мужчинам оснований окатить память о безупречной репутации Отеклер потоком более или менее грязных предположений! Ее и окатывали. За исключением нескольких старых дворян, не растерявших еще барственного вольномыслия и, как крестный Отеклер граф д'Авис, видевший ее ребенком, да к тому же не склонных волноваться по пустякам и смотревших на дело так, как если бы она подобрала себе обувь поудобнее, нежели сандалии фехтмейстера, мадмуазель Стассен, исчезнув, восстановила против себя всех. Уехав, она задела общее самолюбие, в первую очередь самолюбие молодых людей, которые особенно жестоко обиделись и ополчились на нее за то, что она исчезла не с одним из них.

Это долго было главным предметом их жалоб и беспокойства. С кем она бежала? Многие из этих молодых людей ежегодно проводили в Париже один-два зимних месяца, и кое-кто из них рассказывал, что видел и узнал ее там — на спектакле или верхом на Елисейских полях, но не был в этом уверен. Утверждать никто ничего не брался. Может быть, то была она, может быть, — нет. Главное — что это занимало их. Все невольно думали о девушке, которой они восхищались и которая, исчезнув, погрузила в уныние этот город шпаги, где была светочем, великой артисткой, дивойв своем роде. Когда светоч угас, то есть, иными словами, после исчезновения пресловутой Отеклер, весь В. погрузился в серую бесцветность всех маленьких городов, лишенных центра деятельности, в котором сходятся страсти и вкусы. Любовь к оружию в нем ослабела. Еще недавно одушевленный воинственной девушкой, он стал мрачен. Молодые обитатели замков, ежедневно собиравшиеся, чтобы пофехтовать, сменили шпагу на ружье. Они превратились в охотников и безвылазно сидели в своих землях и лесах; граф Савиньи — как все остальные. Он все реже навещал В., и если мы с ним иногда все-таки встречались, то лишь в семействе его жены, где я состоял домашним врачом. Однако, нимало не догадываясь в ту пору, что между ним и столь внезапно исчезнувшей Отеклер может что-то быть, я не имел никаких оснований заговаривать с ним о ее неожиданном исчезновении, вокруг которого уже начало сгущаться молчание, это чадо усталой молвы; он тоже не заводил со мной речь об Отеклер и временах, когда мы встречались у нее, и не позволял себе даже отдаленных намеков на это.

— Я уже слышу, как вы тишком подбираетесь к цели, — сказал я доктору, воспользовавшись словечком края, о котором он мне говорил и который был моей родиной. — Он-то ее и похитил!

— Вовсе нет! — отрезал доктор. — Все было куда почище. Вы никогда не додумались бы, что произошло…

Помимо того, что увоз — штука нелегкая в смысле секретности, а в провинции — особенно, граф де Савиньи после брака безвыездно сидел у себя в замке.

Как было известно всем и каждому, он жил там в супружестве, походившем на бесконечно затянувшийся медовый месяц, а поскольку в провинции судят и рядят обо всем, о Савиньи судили и рядили как об одном из тех мужей, которых, ввиду их редкости, стоило бы сжечь (провинциальная шутка!), а пеплом осыпать всех остальных. Один Бог знает, как долго молва дурачила бы даже меня, если бы спустя год с лишним после исчезновения Отеклер Стассен я в самых настоятельных выражениях не был вызван в замок Савиньи к его заболевшей хозяйке. Я немедленно пустился в дорогу, и меня провели к графине, которая действительно сильно занемогла каким-то непонятным и сложным недугом, более опасным, чем любая болезнь с отчетливо выраженными симптомами. Госпожа де Савиньи была женщина старинного рода, утомленная, элегантная, изысканная и надменная, которая при всей своей бледности и худобе словно говорила: «Время победило меня, как и мое сословие; я умираю, но презираю вас!» — и, черт меня побери, какой я ни плебей и как ни мало согласуются мои слова с философией, такая манера держаться невольно показалась мне прекрасной. Графиня лежала на низкой кровати в похожей на приемную комнате с черными потолочными балками и белыми стенами, очень просторной, высокой и украшенной старинными предметами искусства, которые делали большую честь вкусу графов де Савиньи. Все это обширное помещение освещалось одной-единственной лампой, и лучи, которым затенявший ее зеленый абажур придавал нечто таинственное, падали на лицо графини, чьи скулы пылали от жара. Она хворала уже несколько дней, и Савиньи для лучшего ухода за нею велел поставить себе кровать в этой комнате рядом с ложем своей обожаемой половины. Лишь когда лихорадка, более упорная, чем все его заботы, неожиданно усилилась вопреки его предположениям, он решил послать за мной. Граф стоял рядом, спиной к камину, с мрачным и встревоженным лицом, так что я сразу подумал, как он страстно любит жену, которую считает находящейся в опасности. Но беспокойство, омрачавшее его лицо, относилось не к графине, а к другой, о чьем присутствии в замке де Савиньи я не догадывался и чье появление не то что удивило — ошеломило меня. Это была Отеклер!

— Ну и смело же, черт возьми! — воскликнул я.

— Так смело, — продолжал доктор, — что, увидев ее, я решил, что грежу. Графиня попросила мужа позвонить горничной, которой она еще до моего прихода велела приготовить ей отвар, а я как раз его и посоветовал пить. Через несколько секунд дверь отворилась.