Дьявольские повести — страница 57 из 104

был уродлив, как грех, прячущийся под забавной маской. Хотите — верьте, хотите — нет, но г-н де Перси таил самый озорной склад ума под почти величавыми манерами. Именно этим он всегда удивлял и очаровывал. Изящная веселость редко сочетается с подчеркнутым достоинством и на первый взгляд исключает его. Однако у аббата веселость à la Бомарше, веселость дяди[307] графа Альмавивы, дяди, который, существуй он на самом деле, тоже, вероятно, имел бы бенефицию[308] и затмевал бы даже плута Фигаро по части интриг и умения не лезть за словом в карман, эта неслыханная смесь оживленности с вельможностью, ни на миг не перестававшей просвечивать по контрасту во всем его облике, доставляла обществу самое явное наслаждение и превращала де Перси в нечто совершенно неповторимое. Но увы! С точки зрения житейского успеха столь восхитительный склад ума не принес аббату никакой пользы. Напротив, как и его герб, он лишь вредил ему.

Жертва Революции в той же мере, что его друг г-н де Фьердра; жертва диссертации по греческой филологии, защищенной им в Сорбонне лучше, чем это удалось еще одному его другу — епископу Гермопольскому,[309] который не забыл об этом, став министром (поп попу на отпущение скуп); жертва, наконец, своего ума, слишком пылкого и приятного для священника, аббат де Перси потерпел неудачу на духовном поприще, равно как на всех остальных, и, несмотря на влияние своего родича герцога Нортемберлендского,[310] представлявшего Англию на коронации Карла X, добился для себя под конец жизни лишь канониката[311] второй степени в Сен-Дени[312] с правом неприсутствия на капитуле. На склоне лет ему вспомнилась Нормандия, овеянная очарованием былого, и он, вращавшийся в лучшем обществе Франции и Англии и состязавшийся в острословии с самыми выдающимися и блестящими людьми Европы за последние сорок лет, вернулся на Котантен и поселился среди его добрых здравомыслящих обитателей, замуровав себя в небольшом, со вкусом отделанном доме, который именовал своим скитом. Выбирался из него аббат только затем, чтобы с неделю погостить у владельца какого-нибудь замка в окрестностях.

Аббат был большой охотник до вкусных обедов. Однако его происхождение, манеры, сокрушительный ум начисто исключали всякую возможность заподозрить в приживальчестве этого скромного пешехода, который, в отличие от барона де Фьердра, попадался людям навстречу не на берегах рек, а на обочинах дорог, когда он совершал паломничество к своей очередной Нотр-Дам — кухне в одном из близлежавших замков, особенно славившихся гостеприимством и хорошим столом.

От обильных обедов, а он их всегда любил, лицо аббата, цветом напоминавшее вареного рака, приобрело еще более густой оттенок, оправдывая слова, в которых он характеризовал свою багровую физиономию, воспламененную портвейном эмиграции и бургундским вновь обретенной родины: «Вероятно, это единственный пурпур, который мне сужден в жизни!»[313]

Лоб его, нос, а он был изогнутый и огромный, настоящий нос отпрыска знатного дома, щеки, подбородок — все у Перси было того великолепного кардинальского тона, с которым на этом лице, словно наспех вырубленном с помощью долота и все-таки захватывающе выразительном, контрастировала только лазурь глаз, фантастическая, жемчужная, сверкающая, острая, нигде дотоль не сиявшая лазурь, в которую, не видя ее, мог бы поверить лишь гениальный художник.

Глаза аббата де Перси походили на две маленькие круглые дырки без бровей и век, и лазурные их зрачки, настолько подвижные, что при взгляде на них становилось тревожно на душе, казались несоразмерно большими, словно в белке двигались не они, а непрерывно и быстро вращался некий источник света и лучи его отражались на сапфировых фасетках этих рысьих глаз… Не знаю, мыслимо ли вообразить их себе из нашего далека. Но тот, кто видел их воочию, никогда уже их не забудет. В описываемый нами вечер они поблескивали, казалось, еще ярче обычного, когда взор их падал на любопытных дам, которых сводило с ума нарочитое молчание аббата. Не отвечая на взволнованные расспросы барышень Туфделис, он по своей гурманской привычке проводил языком по мясистым губам, словно пытаясь воскресить на них вкус чего-то уже съеденного. Он недавно отобедал в городе и был в своем парадном ежевечернем одеянии. На нем была квадратная черная сутана без жабо, накидки и шапочки, но с белым галстуком. Его длинные волосы, белые, как лебяжий пух, подвитые и уложенные с кокетством Талейрана,[314] которого, заметим в скобках, он ненавидел не столько за вечное отступничество, сколько за то, что тот подписал «Гражданское уложение для духовенства», — его напудренные и пушистые волосы ниспадали на ворот черной сутаны и в свой черед припудривали душистой радугой широкую отороченную белым ленту, на которой у него с шеи свисал большой финифтяный крест королевского каноника. Прочно возвышаясь на довольно изящно вылепленных ногах, хотя контуры их, подчеркнутые шелковыми чулками, сильно разнились между собой, почему де Перси, храня приверженность к мифологии, одному из духовных устоев своей юности, именовал левую «Дианой», а правую — «Амазонкой», он неторопливо наслаждался понюшкой.

— Уж не поклялся ли ты, аббат, навеки погубить души наших дам? — осведомился барон, ожидавший какой-нибудь шутки. — Скажешь ты, наконец, с каким привидением столкнулся, идучи по площади?

— Смейся сколько тебе угодно, Фьердра, — невозмутимо отозвался аббат, — но я говорю вполне серьезно. Привидение, которое я встретил, облечено во плоть, как ты и я, но от этого становится лишь страшнее. Это был шевалье Детуш!

2. Елена и Парис

— Шевалье Детуш! — воскликнули обе барышни Туфделис с таким единством интонации, что показалось, будто у них один голос на двоих.

— Шевалье Детуш! — в свой черед подхватил г-н де Фьердра, изумленно раздвигая скрещенные ноги, как другой развел бы от удивления руками. — Если ты встретил его, аббат, значит, это настоящее привидение, не имеющее ничего общего с нами, потому что мы всего лишь эмигранты, хоть и видавшие виды…

— Но без всяких видов на будущее, — весело перебил аббат, довершая игру слов.

— К сожалению, ты вынуждаешь меня, — продолжал барон, — разделить веру мадмуазель Сенты в призраки, потому что этот Детуш, шевалье Детуш де Ланготьер, которого после его похищения Двенадцатью мы в шутку прозвали Еленой Прекрасной, всерьез умер несколькими годами позже от последствий удара шпагой в печень, полученного в Эдинбурге.

— Я держался того же мнения, Фьердра, но от него придется отказаться, — возразил де Перси, обведя взглядом трех дам, окаменевших при имени Детуша, одного из героев их юности. — Действительно, я полагал, что он мертв. Да и кто усомнился бы в этом после стольких лет молчания, которым сменился шум, вызванный его похищением и его дуэлью? Я покамест не ослеп и только что на площади Капуцинов видел и даже слышал его, поскольку он заговорил со мной.

— Отчего же ты в таком случае не привел его сюда, аббат? — засмеялся неисправимый барон де Фьердра, по-прежнему полагая, что его друг Перси разыгрывает комедию, чтобы попугать м-ль Сенту. — Мы бы предложили ему чашку чаю, как старому товарищу по несчастью, а сами угостились бы его рассказом: коль скоро это история того, кто воскрес, она должна быть любопытна.

— Да, любопытна и печальна, судя по тому, что я видел, — подтвердил аббат, не давая другу навязать ему насмешливый тон, — но прежде чем он сам поведает ее, дорогой мой, сделай милость, послушай ее в моем изложении.

Сегодня, — начал аббат, продолжая стоять, — я обедал у нашего старого друга де Воселя вместе с Сортавилем и шевалье дю Рифюсом, которые, как всегда, по пятницам основательно засели за вист и даже не хотели меня отпускать, отчасти чтобы избавить дю Рифюса от необходимости играть с болваном вместо партнера, что, ввиду его постоянной рассеянности, получается у шевалье очень плохо, отчасти из-за меня — на улице шел дождь. Но поскольку мой бугран боится влаги не больше, чем оперение утки, я ушел, несмотря на все уговоры и такую непогоду, когда, как говорится, хозяин собаку за порог не выгонит. От Гончарной улицы до улицы Сике я не встретил ни души, если не считать известного пьянчуги парикмахера Шелюса, который выписывал под дождем кренделя и осипшим голосом прокаркал мне на ходу: «Добрый вечер!» Но в конце улицы Сике, огибая угол ее и площади и съежившись под зонтиком, чтобы укрыться от ветра, хлеставшего меня по лицу дождевыми струями, я вдруг почувствовал, как кто-то сдавил мне запястье, причем, уверяю тебя, Фьердра, рука, проделавшая это, была вполне телесна, и углядел в луче своего фонаря, поскольку почти все светильники на площади погасли, — углядел в двух дюймах от своего лица физиономию — клянусь в том душой, как ни трудно поверить! — еще более уродливую, чем у меня, изможденную, седобородую, с блуждающим взглядом горящих глаз, и незнакомец с горечью крикнул мне хриплым голосом: «Я — шевалье Детуш, а они все неблагодарные, верно?»

— Заступница небесная! — воскликнула, побелев, м-ль Сента. — Вы уверены, что он жив?

— Уверен, как в том, что живы и вы, мадмуазель, — заверил аббат и добавил, закатывая рукав сутаны: — Вот взгляните. У меня на запястье остался след этой неистовой и горячей руки, которая сперва вцепилась в меня, а потом разжалась. Да, Фьердра, то была наша Елена Прекрасная. Но насколько он изменился, постарел, тронулся в рассудке! То был действительно шевалье Детуш, как он и назвался. Я безошибочно узнал его под нищими старческими лохмотьями. Я уже собирался заговорить с ним, расспросить его, но вдруг, одним дуновением погасив фонарь, при свете которого я изумленно взирал на него, он словно растаял в темноте под дождем и ураганным ветром.