-зеленом сюртуке и белом жилете, с лицом цвета женина варенья, с шишкой на затылке, нависавшей над шейным платком из вышитого муслина, и похожим на бормотание выговором? Отец, правда, меня не особенно смущал, поскольку отцы в подобных вопросах никого не смущают, но и роль матери также представлялась необъяснимой. Мадмуазель Альбертина (так звали высокомерную эрцгерцогиню, свалившуюся на этих буржуа с неба, как если бы оно решило подшутить над ними), которую родители ради экономии на лишнем слоге именовали Альбертой, и эта последняя сокращенная форма куда лучше подходила к ее лицу и всей внешности, — мадмуазель Альбертина, казалось, не могла быть дочерью ни своего отца, ни своей матери. На первом обеде, равно как и на следующих, она произвела на меня впечатление пристойно воспитанной девицы, чуждой жеманства и обычно молчаливой: говорила она хорошо, но ровно столько, сколько нужно, и за эту грань не переступала. К тому же, обладай она даже сильным умом, хотя такого я за ней не заметил, я все равно не узнал бы этого: за нашими обедами вряд ли представился бы подходящий случай убедиться в ее уме. Присутствие девушки по необходимости ограничило злословие стариков. Они перестали сплетничать о маленьких городских скандалах. За столом теперь говорили исключительно о вещах, столь же, в полном смысле слова, интересных, как дождь или вёдро. А поскольку мадмуазель Альбертина или Альберта, первоначально так поразившая меня своим бесстрастием, ничего иного предложить мне не могла, я вскоре им пресытился. Встреть я ее в обществе, к которому привык и в котором следовало бы ее увидеть, такое бесстрастие, несомненно, задело бы меня за живое. Но для меня она не была девушкой, за которой я мог поухаживать… хотя бы только глазами. Состоя на пансионе у ее родителей, я занимал по отношению к ней весьма деликатную позицию, и любой пустяк мог сделать эту позицию ложной. Мы с ней были в жизни недостаточно близки и недостаточно далеки, чтобы она могла чем-то стать для меня, и вскоре совершенно естественно и непринужденно я начал отвечать на ее бесстрастие полным безразличием.
Позиция наша — как с ее, так и с моей стороны — ни разу не изменилась. Между нами не было ничего, кроме самой холодной вежливости и самых сдержанных слов. Она была для меня всего-навсего еле различимым образом; а чем был для нее я? За столом, а встречались мы только там, она чаще глядела на пробку графина или сахарницу, чем на меня. То, о чем она говорила — всегда очень уместно и очень правильно, — было совершенно незначительно и не давало никакого ключа к ее характеру. Да и зачем мне был подобный ключ? Проживи я так всю жизнь, мне и в голову не пришло бы заглянуть в душу этой спокойной и дерзкой девицы с таким неуместным видом инфанты. Для этого потребовалось обстоятельство, о котором я собираюсь вам поведать и которое поразило меня как удар молнии, да еще без грома!
Однажды вечером, примерно через месяц после возвращения мадмуазель Альберты домой, мы приступали к обеду. Я сидел рядом с ней и обращал на нее так мало внимания, что даже не заметил одной повседневной подробности, которая должна была бы меня поразить: девушка всегда садилась рядом со мной, а не между отцом и матерью. Однако когда я расстилал салфетку у себя на коленях… — нет, в жизни не передать мне ни то, что я ощущал, ни то, насколько был изумлен! — я почувствовал, как под столом ее рука отважно коснулась моей. Мне показалось, что я вижу сон, вернее, ничего не показалось. У меня было только одно невероятное ощущение: ее рука сама бесстрашно искала мою, скользнув даже под салфетку! Это было столь же неслыханно, сколь неожиданно. Вся моя воспламенившаяся кровь отлила от сердца к руке, словно выкачанная прикосновением девушки, а затем бешено, словно подгоняемая насосом, вновь прихлынула к сердцу. Перед глазами у меня все поплыло, в ушах зазвенело. Я, должно быть, ужасно побледнел. Мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание, что весь растворюсь в невыразимом вожделении, рожденном во мне тугой плотью этой чуточку крупноватой и сильной, как у юноши, руки, охватившей мою. А поскольку — как вам известно — вожделение в первом возрасте жизни на свой лад боязливо, я сделал попытку высвободиться из стиснувших меня пальцев, но их обладательница, прекрасно сознавая, какое наслаждение она властно мне дарит, сама удержала мою руку, побежденную, равно как моя задохнувшаяся от восторга воля, пламенным пожатием Альберты! С тех пор минуло тридцать пять лет, и вы не откажете мне в чести поверить, что моя рука несколько пресытилась женскими пожатиями, но стоит мне предаться этому воспоминанию, как во мне возрождается чувство, испытанное мной от прикосновения руки Альберты, с таким сумасшедшим и властным деспотизмом охватившей мою. Пронизанный трепетом, который эта рука, обвившая мою, селила во всем моем существе, я боялся выдать свои ощущения перед отцом и матерью, чья Дочь у них на глазах осмеливается… Стыдясь, однако, выказать меньше мужества, чем смелая девушка, которая рисковала погубить себя, но маскировала свое безрассудство невероятным самообладанием, я до крови прикусил себе губу, сверхъестественным усилием подавив дрожь желания, которая могла все раскрыть бедным ничего не подозревающим родителям, и тогда мои глаза, не замечавшие до тех пор рук Альберты, отыскали вторую из них, которая в этот момент невозмутимо подвертывала колесико лампы, только что поставленной на стол, поскольку уже начало смеркаться. Я взглянул на нее. Вот она — сестра той, что сейчас факелом прожигает мою, разливая у меня в жилах бесчисленные обжигающие языки огня. Чуточку пухлая, но с длинными точеными пальцами, кончики которых приобрели розоватую прозрачность в отвесно падающих на них лучах света, эта рука не дрожала и налаживала лампу с несравненной точностью, уверенностью, непринужденностью и томным изяществом.
Однако долго так длиться не могло. Руки были нужны нам, чтобы есть. Рука мадмуазель Альберты освободила мою, но в то же мгновение нога девушки не менее красноречиво, с такой же властностью, страстью и непререкаемостью наступила на мою и осталась там на все время этого слишком краткого обеда, который показался мне одной из тех паровых бань, где сперва невыносимо жарко, но где вскоре осваиваешься и начинаешь чувствовать себя настолько хорошо, что тебе верится, будто и грешникам на адских угольях может быть так же свежо и приятно, как рыбам в воде.
Предоставляю вам судить, с аппетитом ли я ужинал в тот день и много ли вмешивался в болтовню честных хозяев, которые в безмятежности своей не догадывались о таинственной и грозной драме, разыгрывавшейся под их столом. Они ничего не заметили, но могли кое-что заметить, и я решительно тревожился за них, да, за них, и гораздо больше, чем о себе и девушке: в семнадцать лет бываешь ведь и честен, и сострадателен… Я спрашивал себя: «Она что, бесстыдна? Или безумна?» — и уголком глаза посматривал на нее, безумицу, которая весь ужин выглядела принцессой на придворной церемонии и сохраняла на лице такое спокойствие, как если бы движение ее ноги, придавившей мою, не выразило и не сделало всех безумств, какие может выразить и сделать подобное движение. Не скрою, своим хладнокровием она поразила меня еще больше, чем безрассудством. Я прочел немало легкомысленных книг, где авторы не щадят женщину. Я получил воспитание в военной школе. По крайней мере, теоретически я из фатовства мнил себя не меньшим ловеласом, чем все очень молодые люди, находящие себя интересными и сорвавшие уже за дверями и на черных лестницах десяток-другой поцелуев с губ горничных своих мамаш. Но поведение Альберты вышибало из седла весь мой апломб семнадцатилетнего ловеласа. Оно выходило за рамки всего, что я читал и слышал о лживости женщин, той плотной маске, под которой они таят свои самые сильные и глубокие чувства. Подумать только, Альберте было всего восемнадцать! Да и было ли? Из пансиона, о котором я не имел никаких оснований думать дурно, она вынесла такие же нравственные правила, что у ее набожной матери, самолично выбравшей это заведение для своего чада. Полное отсутствие всякого — скажем так — сдерживающего начала, полное бесстыдство, несокрушимое самообладание в поступках, самых неосмотрительных для девушки, ни словом, ни жестом не предупредившей мужчину, во власть которого она отдавала себя столь неслыханными авансами, — все это разом представилось мне, и притом вполне отчетливо, несмотря на полный хаос в моих чувствах. Но ни в ту минуту, ни потом я не пустился в философствования насчет происшедшего. Я отнюдь не внушил себе искусственного отвращения к этой девушке, так рано закосневшей во зле. К тому же ни в моем тогдашнем возрасте, ни много позже мужчина не считает развратницей ту, что с первого взгляда бросается ему на шею. Напротив, мы это скорее склонны считать вполне естественным, и если все-таки говорим: «Бедная женщина!» — такая наша сострадательность уже свидетельствует о большой скромности. Наконец, пусть я был робок, но дураком выглядеть не хотел. А это для француза главное основание совершать без угрызений совести самые скверные поступки. Я, конечно, ни минуты не сомневался, что эта девушка испытывает ко мне отнюдь не любовь. Любовь не проявляет себя с такой беззастенчивостью и бесстыдством, и я прекрасно понимал, что чувство, внушенное мне, тоже не любовь. Но любовь или нет, а это было то, чего я вожделел. Когда мы встали из-за стола, я уже решился. Рука Альберты, о которой я не думал еще за минуту до того, как она сжала мою, вселила в самые недра моего существа желание обладать Альбертой всей целиком, обвить ее, как ее рука обвилась вокруг моей.
Я бешено взлетел к себе наверх и, когда размышление несколько остудило меня, задался вопросом, что нужно сделать, чтобы, как выражаются в провинции, всерьез свести интригу с такой дьявольски вызывающей девицей. Я приблизительно знал, — как каждый мужчина, который не пробовал узнать это лучше, — что она не расстается с матерью, работает обычно рядом с ней за одной и той же шифоньеркой в оконном проеме столовой, служившей нам заодно гостиной, что в городе у нее нет подруг, которые навещали бы ее, и что из дому она выходит только с родителями к заутрене и обедне. Не слишком ободряюще, верно? Я начал жалеть, что еще так мало пожил с двумя этими стариками, с которыми обходился, правда, не высокомерно, но с тою рассеянной и подчас нев