Дьявольские повести — страница 63 из 104

одинокой отрады Бога осталось еще вполне достаточно, чтобы крошками с монаршего стола насытить даже самых разборчивых мужчин.

Но он не сказал того, что думал. Даже если неподобающие мысли и прочертили на мгновение его мозг, он удержал их под своим рыжеватым париком, и м-ль де Перси, пыхтя, как трогающийся с места паровоз, продолжила свой рассказ.

— Сирота и, к сожалению, последняя представительница своего дома, Эме де Спенс проводила много времени с нами, серьезными тридцатилетними девушками, игравшими при ней роль целого отряда мамаш. Она уже довольно давно жила в Туфделисе, когда там появился неизвестный молодой человек, которого она полюбила и о котором мы так ничего и не узнали — ни как его зовут, ни откуда он, ни чем занимался прежде. Знала ли все это она? Открыл он ей или нет тайну своей жизни в те долгие часы, что проводил наедине с ней под дубовыми амбразурными рамами Туфделиса, где мы так часто оставляли их беседовать с глазу на глаз, после того как проведали, что они стали сужеными? Но даже если он открыл тайну, Эме сохранила ее. Она погребла любовь в своем сердце. Да, Эме де Спенс — могила, поросшая мирными ландышами. Взгляните, господин де Фьердра, как безмятежна эта доживающая свой век девушка, чья простая жизнь вот уже двадцать лет полна безнадежности, это создание, которое достойно трона, но умрет белицей монастыря бернардинок в Валони. Она больше не слышит, да и не силится слышать; от нее осталось одно — очаровательная улыбка, которая стоит всего остального и дороже всего остального. Она живет лишь в самой себе, в воспоминаниях, которые она никогда не осквернила признаниями, живет, забыв о свете, примирясь с тем, что свет забыл о ней, и видя только того, кого любила.

— Нет, Барб, нет, она его не видит! — бесхитростно поправила м-ль Сента, как всегда стоя на грани потустороннего и буквально истолковав не слишком изощренную метафору м-ль де Перси. — С тех пор как он умер, она ни разу его не видела, но тем не менее одержима им: он возвращается к ней, особенно в тот месяц, когда был убит. Вот почему в этот месяц Эме не может оставаться одна с наступлением ночи. Глухая-преглухая, она в это время отчетливо слышит какие-то странные и страшные шумы. В комнате — ни души, а во всех углах — вздохи. Кажется, будто кто-то с силой раздергивает занавеси — так скрипят их медные кольца на железных прутьях. Однажды я сама слышала это вместе с ней, волосы вздыбились у меня на голове, и я сказала: «Это наверняка вернулась его душа и требует, чтобы вы молились за нее, Эме». А она, не смутившись в отличие от меня, серьезно ответила: «Я всегда заказываю панихиду по нему, если с вечера слышу это, Сента». И он вправду требует панихиды по себе: как-то раз Эме запоздала с нею на день, и в следующую ночь шум стал просто ужасен. Занавеси прямо-таки взбесились на своих прутьях, а мебель до самого утра трещала, словно каштаны, которые забыли надрезать и которые выскакивают из огня.

— Так вот, господин де Фьердра, Эме, верящая в призраки, хотя иначе, нежели вы, Сента, — вновь возвысила голос м-ль де Перси, раздосадованная тем, что ее так надолго прервали, и заплатив язвительным выпадом бедной простоватой агнице Божьей за ее несвоевременное блеянье, — Эме, способная верить тому, что видит в собственном сердце, была и остается для нас более глубокой и поразительной тайной, чем ее жених. Он всего-навсего появился и исчез. Удивительно ли, что нам о нем ничего не известно? А с Эме мы прожили двадцать пять лет, но знаем о ней немногим больше. В замок Туфделис незнакомца, так и оставшегося для нас незнакомцем, привел ночью наш шевалье Детуш. Эме знала шевалье. Она несколько раз виделась с ним в Авраншене[349] у своей тетки госпожи де ла Рок-Пике, старой шуанки, которая, правда, не могла шуанствовать, как я, потому что обезножела, но делала это на свой манер, пряча у себя в погребах и амбарах шуанов, отлеживавшихся там днем перед ночными набегами. Позднее Эме вновь встретилась с шевалье, и я, краснорожая образина, которой уже тогда оставалось лишь наблюдать за любовью других, начала побаиваться — изредка, но серьезно, — что она любит его. Во всяком случае, когда Детуш находился поблизости — не знаю, возможно, то был результат ослепительной красоты этого человека, более женственно прекрасного, чем она, — я замечала, как слегка трепещут упорно опущенные веки прелестной и благородной Эме, а на ее розовом лице вспыхивает тревожившее меня пламя. Клянусь душой, из них бесспорно получилась бы великолепная пара! Но не говоря о том, что мелкопоместный шевалье де Ланготьер был не того происхождения, какое позволяло бы жениться на урожденной де Спенс, мой разум подсказывал мне, что полюбить такого человека, как Детуш, — большое несчастье.

Бог этого не попустил. Она влюбилась не в шевалье, а в его спутника, появившегося в Туфделисе ночью в жуткую непогоду, которую, собираясь за Ла-Манш, Детуш предпочитал ясным лунным ночам.

Помните, Юрсюла? Мы не спали и расположились в большой гостиной: вы с Эме щипали корпию, я лила пули, потому что никогда не любила тряпки. Мы бодрствовали, как нынче вечером, только не так спокойно. Внезапно послышался крик совы, и в козьих шкурах, с которых стекала вода, вошли двое мужчин, похожие на волков, свалившихся в море. Шевалье Детуш представил нам своего спутника как дворянина, долго участвовавшего в войне в Мэне под именем господина Жака,[350] которое так и осталось за ним.

— Боже правый! — встрепенулся барон де Фьердра, вздрогнув при этом имени, словно от выстрела из карабина. — Этот псевдоним хорошо известен в Мэне. Он взбунтовал там немало приходов, воодушевил немало парней и до сих пор овеян славой! Господин Жак! Сам Серебряная Нога склонял голову перед неустрашимостью и воинским талантом господина Жака! Только вряд ли это был он, мадмуазель, — его к тому времени уже не стало.

— Да, его считали погибшим, — отозвалась м-ль де Перси, — но, ускользнув от синих, он бежал в Англию, где принцы дали ему личное поручение к господину де Фротте. Поэтому он приплыл с Гернси[351] во Францию в челноке Детуша, который был рассчитан на одного человека и сто раз мог утонуть под тяжестью двоих. Чтобы избавиться от лишнего груза, они даже гребли прикладами.

Господин де Фротте находился тогда на границе Нормандии с Бретанью, пытаясь оживить затухавшее восстание. Господин Жак в одиночку отправился к нему и через некоторое время, тяжело раненный, возвратился в Туфделис. На обратном пути ему пришлось пробираться между летучими отрядами Адских колонн,[352] грабивших округу и уничтожавших население, и он бог весть сколько раз попадал под огонь, а в последней перестрелке получил несколько пуль одновременно. Когда он вернулся в Туфделис на израненной и окровавленной, как и седок, лошади, свалились оба: лошадь — мертвая, человек — в беспамятстве и при смерти. Раны, изрешетившие господина Жака, надолго приковали его к Туфделису — они нуждались в лечении. Их было много, и нам довелось их пересчитать: на все мы, барышни, собственноручно наложили повязки. В те времена было не до показной стыдливости. Война и опасность заставили позабыть о всяком жеманстве и ломании. В замке Туфделис не было хирургов — их заменяли женщины. Главным хирургом была я. Меня даже звали доктором, потому что я умела обрабатывать раны лучше, чем все эти трусихи…

— Ты обрабатывала их не хуже, чем наносила! — вставил аббат.

Для м-ль де Перси, этой старой безвестной героини, одобрение аббата было равнозначно славе. Его замечание придало ей еще больше сходства с пионом.

— Да, меня звали доктором, — продолжала она, повеселев от польщенной гордости. — И поскольку именно мне приходилось осматривать раны, которые нам предстояло целить, я помню, что, увидев лежавшее перед нами искромсанное тело господина Жака, я обвела взглядом своих побелевших помощниц и, так как всегда была немножко Святым Иоанном Златоустом…[353]

— Скорее Златоустом, чем святой, — снова вмешался аббат.

— То, чтобы подбодрить их, я лихо ввернула, указывая на бесчувственного раненого: «Клянусь душой, мадмуазель, если мы его спасем, отличное получится колье для той из вас, кто захочет повесить его себе на шею!»

Девушки расхохотались как безумные, одна Эме осталась серьезна и промолчала. Она покраснела. «Из-за Детуша она тоже краснеет, — подумала я. — В каком из двух случаев это — любовь?»

Впрочем, как и шевалье Детуш, господин Жак был не тот мужчина, которого мне пришло бы в голову полюбить, будь я создана для нежных чувств. Красота его была не женственной и жестокой, как у шевалье, а более мужественной, смуглой, пылкой, но и ее отличала чисто женская сторона — меланхоличность. Я не выношу меланхоликов. Они кажутся мне не совсем мужчинами. Господин Жак был из тех, кого называют печальными красавцами. А я держусь мнения негодяйки Нинон, говаривавшей: «Веселость — доказательство силы ума». На ум мне наплевать — я не придаю ему значения, но для меня несомненно, что веселость — еще один признак отваги. Господин Жак, которого наши дамы, державшиеся иного мнения, нежели я, величали Прекрасным Тристаном[354] чтобы опоэтизировать его, действовал бы мне на нервы своей несносной меланхолией, если бы у толстухи моего калибра могли быть нервы. Что поделаешь! Мне нужно, чтобы даже герои отличались хорошим расположением духа и умели смеяться перед лицом опасности.

— Ну, вы-то, мадмуазель де Перси, — заметил аббат, — всегда были этаким Роже Бонтаном,[355] который в любую другую эпоху, кроме революционной, доставил бы немало беспокойства семье. Вам был нужен не просто герой, но к тому же еще и весельчак! Бог удачно распорядился, сотворив вас дурнушкой, — без этой предосторожности честь дома Перси подверглась бы, вероятно, изрядному риску.