Дьявольские повести — страница 64 из 104

— Смейтесь, братец, смейтесь! — поощрила она и сама рассмеялась над шуткой аббата, доказав тем самым, что вправду любит веселье. — Вам все дозволено: вы — старший в роде, а я — лишь младшая сестра.

— Это правда, — вставила м-ль Юрсюла, до тех пор молчавшая и вступившая в беседу на манер стоящих часов, которые ни с того ни с сего зазвонили. — Господин Жак галантностью не отличался: он был уныл, как ночной колпак.

— Скорее как красный колпак[356] — перебила неуемная м-ль де Перси. — Во всех странах революционеры одинаковы. Французские были столь же мрачны, высокопарны и педантичны, как английские пуритане. Среди них я не знала никого, кто отличался бы веселостью, тогда как роялисты, эти гордые ребята, которые потеряли все, включая надежду, неизменно находя утешение в войне, в остроте неожиданных событий и насмешливости перепалок, все до единого сохраняли дух страны, называвшейся некогда веселой Францией.

— Но вы же понимаете, милая Перси, — промолвила м-ль Юрсюла, которая, как муравей соломинку, опять подхватила свою маленькую мысль, прерванную той фанфарой восторженности, что прогремела над ее ушами, как зов горна над грядкой огурцов, — раз он был печален, значит, на то имелись причины. Не зря же об этом говорили. Как вы помните, многие по секрету уверяли, что он — командор Мальтийского ордена и принес обеты…

— Да, — согласилась с возражением м-ль Перси, — об этом шептались, и если он вправду был мальтийским командором, мысль об обетах наверняка мучила его, когда он влюбился в Эме, на которой не мог жениться: подобно священникам, мальтийские кавалеры обязаны соблюдать безбрачие. Но разве у нас были тому доказательства, если не считать ужасной смертельной бледности, внезапно разлившейся у него по лицу в день, когда за столом во время десерта Эме, розовая от стыдливости и от усилия, которого ей стоило такое признание, сообщила нам всем, что она помолвлена, попросив вас, Юрсюла: «Дорогая моя, положите земляники моему жениху».

Его должны были бы осчастливить эти слова, а он побелел. Но разве бледность не всегда одинакова? Кто отличит бледность того, кто счастлив, от бледности предателя? Если господин Жак был им и действительно обманул Эме, выстрел, сваливший его к моим ногам в ночь похищения, был для бедной девушки меньшей бедой, чем то, что ожидало ее, вернись он вместе с нами. Она сохранила иллюзию, веря, что он мог принадлежать ей, и когда я привезла Эме браслет, который она у нас на глазах сделала для него из самых красивых прядей своих волос, она не знала и никогда не узнала, что кровь, покрывавшая их, могла быть кровью человека, обманувшего ее.

— Но Детуш! Что Детуш? — перебил г-н де Фьердра, который после своего remembrance[357] о леди Гамильтон не сказал больше ни слова и поглядывал на м-ль Перси, как, вероятно, поглядывал на поплавок своей удочки, когда не было клева. Он обладал обоими прекраснейшими видами терпения — терпением удильщика и терпением охотника в засаде, но поэтому был и вдвойне упрям. — Фьердра прав, — по-прежнему насмешливо бросил аббат. — Ты слишком увлекаешься, сестра. Застарелая привычка шуанки! Ты шуанствуешь даже в манере изложения.

— Та-та-та! — отпарировала м-ль де Перси. — Уймитесь, молодежь! Вы спрашиваете о Детуше, но как мне добраться до него, не коснувшись человека, сыгравшего главную роль в этом безумном предприятии, поскольку он-то из него и не вернулся?

— Это не довод, — с серьезным видом возразил аббат. — В такой экспедиции красиво умереть — не главное. Есть кое-что поважнее.

— А именно — добиться успеха, — согласилась старая амазонка, сохранившая под своим карикатурным нарядом мужскую и деятельную душу. — Но он таки добился его, братец, поскольку его добились мы, а он был с нами. Впрочем, хоть мне и не было дела до прекрасного Тристана, как говорили у нас в Туфделисе, хоть меланхолия его тенью легла на всю жизнь Эме, я все равно обязана воздать ему должное. Ведь во время первого заключения Детуша в Авранше именно он, наперекор меланхолии, схватил своей томной рукой факел, ворвался в тюрьму и вышел оттуда не раньше, чем она запылала.

— Как! В Авранше? — изумился барон де Фьердра. — Но вы же вызволили шевалье в Кутансе, мадмуазель.

— Ах да! — спохватилась м-ль де Перси, радуясь, что его неосведомленность сообщает ее истории оттенок неожиданности. — Вы с моим братом находились тогда в Англии и узнали только о похищении, действительно осуществленном в Кутансе. Однако прежде чем оказаться в тамошней тюрьме, Детуш сидел в Авранше и в Кутанс был переведен именно из-за того, что мы пытались сжечь авраншскую тюрьму.

— Вот и отлично! — успокоился барон, — Я этого не знал, но я в восторге, что шевалье Детуш так дорого обошелся Республике.

— Да не мешайте же ей, Фьердра, — остановил друга аббат, который чаще, чем остальные, перебивал рассказчицу, а теперь особенно пылко негодовал на тех, кто страдал его собственным пороком, что всегда свойственно людям как порочным, так и склонным перебивать других.

— Итак, был конец тысяча семьсот девяносто девятого года, — продолжала жизнеописательница шевалье Детуша. — Господин Жак, почти оправившийся, но еще слабый и страдающий от ран, пребывал с нами уже несколько месяцев. Во время его долгого выздоровления в Туфделисе, где он жил, постоянно прячась, как делали все наши, проводившие зато с ружьем в руках лунные ночи под открытом небом, Детуш, заклинатель валов, успел раз двадцать переправиться из Нормандии в Англию и обратно. Правда, видели мы его не после каждого такого переезда. Часто он высаживался в чрезвычайно отдаленных друг от друга местах, чтобы сбить со следа вооруженных и озлобленных ищеек, которые повсюду оцепляли море, прячась за каждой дюной, таясь в расселинах скал, распластавшись в глубине бухт, изрезавших побережье, и держа рядом с собой на земле ружья с примкнутыми штыками, только и ждавшие, когда за них схватятся. Чем чаще ездил Детуш, за которым охотились бриги на море, солдаты и жандармы на земле, чем чаще рисковал этот человек, опьянявшийся опасностью, как женщина — несбыточной мечтой, этот отчаянный игрок, шедший ва-банк в каждой партии и неизменно выигрывавший, тем больше, несмотря на всю его бесстрастную отвагу, ему приходилось проявлять осторожности и ловкости: его неслыханная удачливость в роли курьера усугубляла наблюдательность врага, для которого он стал в полном смысле слова Осой, осой неуловимой и сводящей с ума, незримым, самым дерзким и насмешливым недругом! Он казался уже не человеком из плоти и крови, а, как я не раз сама слышала от местных моряков, привидением, блуждающим огоньком. Между ним и синими — а синие — не забывайте! — это была вся страна, поднявшая против нас, малочисленных партизан, рассеянных по ней и связанных друг с другом лишь нитями, которые было легко перерезать, — между ним и синими встало теперь чувство оскорбленного самолюбия, еще более, вероятно, страшное, нежели ненависть синего к шуану. Война сделалась для них больше чем войной — охотой. Это была знакомая вам, господин де Фьердра, дуэль между зверем и охотником. Уже несколько раз — рассказывали в трактирах и на фермах нашего края, где Детуш и поныне остается легендой, — его чуть не взяли. Шевалье почти что держат за шиворот, с хитрым видом утверждали крестьяне. Ходил даже слух, вполне подтвержденный (это происшествие приравняли к регулярному сражению), что однажды в трактире «Коса» между Авраншем и Гранвилем Детуш в одиночку выдержал бой с целым отрядом республиканцев: он засел и забаррикадировался на чердаке, словно Карл XII в Бендерах[358] всю ночь отстреливался из окон и уложил десятков шесть синих, а утром ушел по крышам. «Неизвестно, как это ему удалось, — толковали женщины, чье суеверное воображение поражал Детуш. — То ли у него крылья за спиной выросли, то ли клевер с четырьмя листиками во рту лежал».[359]

Словом, он был блуждающим огоньком не только на море, но и на твердой земле. Доказательство тому — сухопутные набеги, в которых он принимал участие. Вот только длиться до бесконечности так не могло. Игре на квит неизбежно приходит конец, и рано или поздно риск, которому он подвергал себя в двух стихиях, должен был оказаться чрезмерным. Надежда схватить Детуша, изловить Осу и раздавить ее ногой распаляла и доводила до безумия наших разъяренных врагов, подвергая шевалье такой постоянной и повсеместной опасности, что, по мнению обеих сторон, поимка его или смерть были только вопросом времени; поэтому мы даже не удивились, когда в Туфделис пришла страшная весть: «Детуша взяли!»

Принес ее молодой человек из Валони, чье имя вам, вероятно, не известно: он был не из дворян. Звали его Жюст Лебретон. Одна из выдумок, которой синие особенно бессовестно пользовались против нас, состояла в том, что шуанскую войну вели якобы исключительно дворяне, силой гнавшие крестьян в бой, а это отъявленная ложь. С нами шли многие молодые горожане, достойные носить шпагу, с которой они превосходно управлялись, и Жюст Лебретон был из их числа. Дворянскую грамоту ему заменили шпаги дворян, обращавшихся с ним как с равным и скрещивавших с его клинком свои на многочисленных дуэлях, которые были в Валони давней традицией. Поэтому, когда разразилась гражданская война, он, возведенный в дворянство своей шпагой, примкнул к нам вместе с нею. Орудовала ею рука Геркулеса. Жюст был не слабей Детуша, но не прятал силу под гибкими и стройными формами, как шевалье, что обеспечивало тому в схватке сокрушительное преимущество внезапности. Нет. Лебретон был человек коренастый, почти квадратный и по-кельтски белокурый: ведь даже фамилия его выдавала, откуда он родом. Это был бретонец с примесью нормандца. Его семья перебралась в Нормандию и забыла там скалы родной Бретани ради пастбищ нашего края, который словно когтями вцепляется в каждого соприкоснувшегося с ним: кого он пленил, тому уж не вырваться. Казалось, убить Жюста Лебретона можно, только низринув ему на голову гору, а он погиб после войны на дуэли, то есть так же, как сам Детуш, в чем мы были уверены до сегодняшнего вечера, и погиб, поверите ли, от жалкого удара шпагой в пах и неглубокой раны. Я сама видела, как он полгода харкал кровью и умер от истощения, словно чахоточная девица, хотя грудь у него была размером с бараб