После тридцать седьмого удара я сбился со счета.
Во рту чувствовался уже знакомый и ненавистный вкус крови и слёз. Горло было разодрано криками, а воздуха в легких не оставалось. Я не знаю, после какого удара я отключился, но очнулся я на полу той же комнаты, где Чезаре меня хлестал. Запястья и щиколотки были стерты железными цепями. Ноющая боль именно в тех местах — первое, что я почувствовал. Потом уже в сознание врезалась яркая вспышка боли, растекающаяся по всему телу огромной волной.
Думаю, он рассёк мне спину до костей. Не могу утверждать наверняка, но по ощущениям было именно так, — Рагиро вдруг замолчал.
Отец Мартин не торопил. Он сидел рядом, не произнося ни слова, упорно стараясь понять хоть маленькую часть той боли, которую испытывал Рагиро всю жизнь.
Когда пауза совсем затянулась, священник наклонился немного вперёд, наклонив голову, чтобы увидеть Рагиро: тот опирался спиной на каменную стену, откинув голову чуть назад и закрыв глаза. Он выглядел таким спокойным и в то же время до ужаса напряженным, и Мартин понятия не имел, как в один момент можно излучать и напряжение, и спокойствие.
— Рагиро? — шепотом позвал священник. — Вы в поряд…
— Ты издеваешься? — Рагиро не пошевелился, даже глаз не открыл. — Ты и впрямь считаешь, что человек в моем положении может быть в порядке, или ты просто идиот?
Только отец Мартин хотел ответить, что скорее он идиот, потому что он вообще не думал, когда заговорил, но Рагиро не дал ему и слова сказать:
— Не держи на меня зла, я не хочу тебя обижать, священник, просто подобные вопросы меня раздражают.
Отец Мартин слабо улыбнулся: раздражительность вперемешку с плохо скрываемой добротой почему-то вызывали необъятную волну тепла внутри. Он кивнул, давая понять Рагиро, что его чувства не задеты и он мог продолжать.
— Рассечки не успевали заживать, кровь засыхала новыми и новыми слоями, и, будь я нормальным, получил бы заражение крови уже на второй день. Но я же никогда не был нормальным, верно? Так что мне это не грозило, и Чезаре продолжал пороть меня если не каждый день, то, может, через день или два. Не то чтобы от этого становилось легче. Количество боли не уменьшалось, сила удара не сбавлялась, а крови я потерял столько, что…
—…что будь вы нормальным, давно бы погибли? — отец Мартин не сразу понял, что он сказал это вслух. Он немного опасливо посмотрел на Рагиро, когда тот наконец открыл глаза.
— Именно, священник, — согласился Рагиро.
Они немного помолчали, а потом отец Мартин спросил:
— Долго Чезаре бил вас?
— Неделю-две или около того. Я не считал дни. Только удары. И, поверь мне, ты не хочешь знать это — пусть приблизительное — число с не одним нулем, — Рагиро продолжил в своей псевдоравнодушной манере: — Я в очередной раз думал, что выплакал все слёзы и что больше не смогу плакать. Я в очередной раз ошибся, потому что слёз ещё оставалось очень много.
На пару дней он оставил нас в покое. Нас — я имею в виду всех детей или во всяком случае тех, кто дошел до четвёртого Пути. Я понял это потом, когда встретился с ними, такими же измученными.
Чезаре отвел меня в тот же зал, в котором порол. Вернее, правильней было бы сказать, что приволок. В зале уже было несколько детей, лежащих без сил на полу. Следом за мной притащили ещё девятерых, и в общей сложности нас оказалось двадцать. И двадцать палок — по одной на каждого.
У стены стоял Гаспаро с ещё тремя мужчинами. Я видел их первый и последний раз, но они вселяли не меньший ужас, чем Чезаре и Гаспаро. Сомневаюсь, что это были их родственники, но они точно беспрекословно подчинялись Инганнаморте.
— Вы сказали, двадцать палок? — не совсем своевременно перебил отец Мартин. Его брови были сдвинуты к переносице, он хмурился и не совсем понимал, что к чему.
— О, да. Я ещё не дошёл до самого интересного. Они заставили нас разбиться на пары и бить друг друга этими палками, пока не останутся самые стойкие, — в ответ священник лишь беззвучно резко выдохнул, а Рагиро, как ни в чем не бывало, заговорил вновь: — Властный голос Чезаре набатом откликнулся в голове, когда он приказал нам встать друг напротив друга. Никто не смел ему возражать, но многие еле-еле стояли на ногах. Мы все были примерно одного возраста, кто-то чуть старше, но это не было заметно и не имело никакого значения.
Каждый был сам за себя, и мы прекрасно понимали, что даже если все двадцать человек откажутся выполнять приказы, Инганнаморте просто либо продолжат нас пытать и в итоге мы все равно сделаем так, как им нужно, либо просто убьют нас.
Мы не смотрели друг на друга. А если смотрели, то украдкой, затравлено и сразу отводили взгляд.
Мы не могли — или не хотели — думать о других. Будучи запертыми в четырех стенах и испытывая каждый день боль, забота о ком-то кроме себя исчезала как явление. Думаю, Инганнаморте отчасти делали ставку именно на это. Впрочем, справится со всеми нами у них не составило бы труда: мы были исхудалыми, без сил, уставшими и напуганными. За то время, пока там был я, никто не посмел сопротивляться. Или я не знаю о таких случаях. Если бы они были, Инганнаморте не оставили бы это просто так: они бы каждому из нас показали, что так делать нельзя. И я не сомневаюсь, что показали бы они настолько зрелищно, что больше никто не рискнул бы повторять.
Они знали толк в зрелищах. Думаю, ты и так это понял.
Мы стояли друг напротив друга, и каждый пристально рассматривал пол под ногами. Удивительно, как самые обычные и скучные вещи могут стать интересными, что от них не оторвать глаз. Я выискивал каждую извилину на камнях, следил, куда она загибалась дальше, считал все изгибы — все, что угодно, лишь бы не поднимать взгляда и не смотреть на мальчишку, стоящего передо мной.
Он, к слову, делал то же самое.
Я так и не узнал его имени.
Хотя не уверен, что мне нужно было его знать. Я имею в виду… как бы я себя чувствовал после того, как убил его, зная его имя? Так он навсегда остался для меня безымянным мальчиком, которого я видел всего единожды. Это вовсе не значит, что совесть меня не мучила. Мучила. И кошмары снились. До сих пор снятся иногда. Но это не то, не так, как могло бы быть.
— Бейте, — приказал Чезаре, по-прежнему стоя поодаль от нас. — Бейте друг друга так, будто бьете меня.
Каждый из нас вздрогнул. Это звучало странно: мы представить не могли, что можем им отомстить. Что можем хоть пальцем тронуть Чезаре Инганнаморте.
— Бросьте, — засмеялся Чезаре. Стоящий рядом Гаспаро нахмурился, но останавливать брата не стал. — Вы меня ненавидите. Так выплесните эту ненависть друг на друга. Причините друг другу такую боль, какую причинял вам я, Гаспаро, Мирелла. Освободитесь от той тяжелой обиды на Доннателлу, которая вдруг перестала приходить к вам, ведь она единственная, кто проявлял хоть какую-то доброту. По очереди, по три удара. Пока не останутся самые выносливые.
После этих слов мы впервые посмотрели друг на друга. Тот мальчик был ростом примерно с меня, тоже истерзанный и худой. Только глаза у него были широкие и светло-серые, какие-то слишком добрые для такого места. Но взгляд — привычно-напуганный. И дрожащие бледные губы. Я бы решил, что он — мое отражение в зеркале, если бы не доброта. Я знал, что во мне этой доброты никогда не было, нет и уже никогда не будет.
Доброта была для меня роскошью, которую я никогда не мог себе позволить. Даже в те года, когда моя жизнь была… спокойной.
— Начинай, — хриплым шепотом попросил я этого мальчика. — Чем быстрее начнем, тем быстрее закончим.
Конечно же, стоило сказать по-другому. «Чем быстрее начнем, тем быстрее ты умрешь». Я знал, что выживу. И знал, что убью его.
А потом подставил ему свою спину.
Ожидание боли хуже самой боли, помнишь? Этот идиот никак не мог решиться меня ударить. Всего три чёртовых удара, но он не мог нанести даже их! Как же это злило… Злит даже сейчас! Слабак. Ненавижу таких, как он.
Понятия не имею, сколько вечностей прошло прежде, чем он ударил. Не сильно, нет. Но достаточно, чтобы я почувствовал вновь открывшиеся раны. Второй удар был сильнее. Когда таким, как мы, предоставляется хоть какая-то власть, мы теряем голову и думаем, что имеем право творить всё, что заблагорассудится. С тем мальчишкой именно так и случилось: он последовал словам Чезаре — захотел выместить свою злость на мне. Доброта в его глазах никуда не делась, но к ней прибавилось чувство вины, которое вело непосильную борьбу с желанием причинить мне боль. Никогда не видел ничего смешнее. Третий удар заставил меня пошатнуться, но я смог удержаться на ногах. Боль привычными волнами расползалась по телу, но удары того пацана не шли ни в какое сравнение с ударами Чезаре.
Он хотел нанести мне четвёртый удар, но я успел развернуться к нему лицом и, замахнувшись, ударил его первым. Попал я то ли по шее, то ли по лицу. То ли где-то между, но ярко-красная полоска появилась на его щеке непозволительно быстро. Прежде чем я замахнулся ещё раз и прежде чем он рывком повернулся ко мне спиной, я заметил, как заблестели от слёз его глаза. Не понимаю, как он смог продержаться вплоть до четвёртого Пути, если начинал плакать уже от такой мелочи.
Я не люблю медлить. Тогда тоже не любил, поэтому второй и третий удары нанес один за другим. Чужие крики заглушали крики того, кто был предоставлен мне, и я был этому даже рад. Не хотел слышать его голос. Вообще ничего не хотел о нем знать.
Многое отдал бы за то, чтобы навсегда забыть о его существовании.
Мальчик встал, немного пошатываясь. Полоска от моего первого удара была неестественно алой, а глаза блестели слезами. Зубы у него были крепко стиснуты. Он ненавидел меня, и я чувствовал это, но почему-то глупый отблеск доброты все ещё виднелся за твёрдой ненавистью. Может быть, эта ненависть была направлена не на меня, а на всех Инганнаморте во главе с Чезаре. Может быть, он где-то в глубине души понимал, что ненавидеть меня не имело никакого смысла, потому что мы с ним находились в равных условиях, и именно поэтому его доброта — как же я ее ненавижу! — никуда не испарилась.