Наша рутинная Имрайская жизнь был расписана вплоть до секунды, и основным правилом было: сидеть дома как можно реже, с чем я постоянно спорила (и проигрывала). Будь то жуткий ливень или просто холод с безнадежно серым небом, мы упорно сползали по Старой Лестнице, вырубленной в Имрайской скале, на санаторские пляжи и, если погода была совсем несносной, сооружали «халабуду». Мы сидели там под лежаками. Лил дождь, а мы смотрели на море, дышали морем и ели черешню.
Роковое знакомство произошло примерно так. Это было начало июля 1991 года. Мы провели на Маяке почти полтора месяца. Отец отметил двадцатилетний юбилей своих ежегодных поездок в «рай у моря», я была в восьмой раз. Люди часто спрашивали у нас, почему мы ездим на одно и то же место из года в год, в можжевеловую нашу Имраю. Эти восхитительные, прожившие вечность ландшафты, особая первозданная гармония моря, неба и обложенных зеленью скал. Они могли существовать без меня, но я не могла существовать без них. Будто между нами было что-то… Только в Имрае я могла спокойно и рассудительно думать о смерти. Идея смерти и всеобщего конца обычно начинала просачиваться в мой мозг этими замшевыми вечерами, когда мир кардинально менялся, превращаясь во что-то настораживающее, таинственное. Эти влажные, выхваченные лунным лучом цветы магнолии были восхитительно, не по-земному красивы, и я знала, что однажды они завянут и упадут, а я еще долго буду оставаться собой…
Я сидела на верхней части диагональной трубы, соединяющей две колонны пляжного тента. Маринка умчалась купаться, а папаша принес мне черешню и ушел на прогулку вдоль пляжей.
Я как раз пребывала в плену тех ярких и совершенно уносящих от реальности фантазий про полеты под звездным куполом с трапеции и блеск своей одежды, которые бывают, наверное, у всех десятилетних девчонок.
Ой!
Кулек с оставшимися черешнями выпал из импровизированного алтаря моих сложенных по-турецки ног. Словно в замедленном воспроизведении, я видела, как полиэтилен изворачивается космической медузой, изрыгая кровавые капли смешанного с водой сока, и черешни, самые коричневые и невкусные, вперемешку с плохо обсосанными косточками, летят, распадаются и, ударившись о красное полотенце, которым был накрыт лежак подо мной, разлетаются красочным взрывом в… в чей-то кофе, на одежду, кому-то за шиворот (ах нет, мне это только показалось).
Три головы без негодования смотрели на меня. Что и говорить, мне было ОЧЕНЬ неловко. Хотя секундой позже стало еще хуже – спазм сдавил горло, и судорога узнавания чуть не сбросила меня на землю. Это было адское болото, вязкая трясина. О, умри, Адора, умри, дитя!
Что было? Ах нет, ничего особенного – просто тот, кого я обозвала Обезьяной, встал, обернулся и теперь находился в полуметре от моего лица. Он был страшный издалека и еще более демонический вблизи. Он был безнадежно привлекателен. К тому же имел все данные, чтобы попасть в элитную касту Папиных Друзей (у него имелся правильный говор, горделивая осанка и яркая непохожесть на других, чтобы, как и мы с папашей, нахально выделяться из общей пляжной толпы). И последнее сильно настораживало.
– Извините, я не хотела. – Язык не слушался, мысли путались.
– Ничего, ничего. Мы все время смотрим, как ты тут лазаешь. Знаешь, ребенок, а ведь ты молодец!
Я такого тут еще не видел.
Мне он сразу не понравился.
После инцидента с черешней мне был сделан незначительный втык с отцовской стороны. Саша с его миловидными подругами помогли мне ликвидировать последствия крушения, еще и напоили кофе с печеньем, а отец тут же застукал на горячем, потому что принимать пищу от незнакомцев строжайше запрещено! Оказалось, что даже после предварительного их посыпания черешней…
Летом того же 1991 года мы с мамой, теткой и двоюродной сестрой отправились в славный город Переяслав-Хмельницкий, где романтики было не больше, чем в эмалированном чайнике. Купались в водохранилище, я получила солнечный ожог и, зевая, проглотила комара. Где-то развалился Союз, и по телеку показывали «Лебединое озеро». А я любила прыгнуть с песчаного обрыва и катиться по душистому цветущему лугу. Небо было голубым и ярким, земля благоухала травами, настоящее море было невообразимо далеко. Мы ходили гулять на Плотину. Пресными сельскими вечерами обычно смотрели пресный закат на пресном песчаном пляже. Еще мы наведывались в турбазовский кинотеатр под открытым небом и поглощали пестрые, громкие и слезливые индийские фильмы, которые в один переходный момент слились в одну карнавально-полоумную массу, и у меня было впечатление, что я теперь живу жизнью одной большой семьи, музыкальной и шумной.
Мои родители развелись, когда мне было восемь лет. В восемь лет начались мои уютные философские звездные вечера, когда я сидела в отцовском кабинете совсем одна, и он все не приходил домой, а я погружала себя в транс, глядя на черное небо и на луну, пытаясь понять суть бесконечности. Однажды, лет в девять, меня осенило, что смерть и Бог – нечто тесно взаимосвязанное и что космос не может быть бесконечным, потому что в каком-то месте наступает Несуществование, которое и есть смерть. Иногда мне казалось, что тень какого-то моего забытого предка стоит, склонившись над моими плечами, и тихо нашептывает моему разуму, что писать и рисовать.
Я слушала Жана-Мишеля Жара, «Эмерсон Лейк и Палмер», «Пинк Флойд» и рисовала картинки с прекрасной грустной девушкой, которая стояла на холме посреди моря цветов. У нее были желтые волосы, которые развевались на ветру, и прозрачное голубое платье. Она была – смерть и печаль. Я всегда видела образ смерти чем-то красивым, очень человечным, чего ни в коем случае нельзя бояться. В очень несерьезном возрасте я осознала, что жизнь можно сравнить с днем, и единственное, в чем можно быть уверенной в этом противоречивом мире, так это в наступлении ночи, когда моя голова коснется подушки и что-то умчит меня прочь от всего, пронося сквозь измерения. И единственным расхождением в идее ночи и смерти будет то, что после ночи наступит утро и все повторится, а после смерти ничего уже наступать не будет.
Я росла худым, болезненным и несколько отрешенным ребенком. У меня были тонкие старушечьи пальцы и редкие рыжеватые волосы. Я была довольно замкнутым и очень задумчивым существом с богатым словарным запасом, и мне всегда давали на два-три года больше моего реального возраста. Ровесники, не то слово, как страшили меня, потому что я была совершенно другой, а таких в массах ой как не любят! Я дружила с родителями и с собой, и этого мне вполне хватало. Я помню, что могла быть по-настоящему счастливой только оставленной в тишине (с любимой музыкой) и в одиночестве, где могла, наконец, открыться своей истинной сущности и что-то писать и рисовать, пока не погонят спать. Это было мое детство, сказочное, нераскрытое, полное какого-то опасного, завораживающего волшебства, и все было пронизано предвкушением чего-то запретного, что тихо дозревало где-то между небом и землей.
Мы с мамой читали вслух Шекспира и Гоголя и, бывало, обнявшись, рыдали над строчками. И это было счастье!
В августе 1992, в одиннадцать лет, мне предстояло первое в жизни испытание пионерлагерем в Карпатах. Мои родители в сговоре с родителями одной подруги, которая была таким же отшельником, как и я, решили сослать нас куда-нибудь в сердце реальности, чтобы мы смогли пройти там болезненную, но необходимую обкатку общественной жизнью. Школьные будни за пять лет родительских надежд не оправдали – я умела делать все возможное, чтобы за ненавистной партой появляться как можно реже. Школа была для меня чем-то вроде досадной неизбежности. Меня заносили туда различные ветры, я училась плохо, но не ужасно, писала романы на уроках и смотрела в окно на переменках, вдали от орущей, играющей в «квача» толпы своих сверстников. В том же возрасте у меня начали внезапно виться волосы, и я чувствовала себя бестолковой длинноногой Мальвиной, нежной и хрупкой – хотя в душе была закаленным, грубым и хладнокровным матросом.
В лагере, воспитательные тенденции которого базировались на максималистских идеях всеобщей уравниловки (в сортир стадом ходить), меня хотели отучить от мечтательного одиночества, воткнув в ораву туполицых, козлиноголосых и прыщавых подростков.
Но мои нервные ожидания черного августа были прерваны счастливым отцом, который, оказывается, передумал, и вместо пруда с водомерками я нашла себя плещущейся в прибрежных волнах Черного моря. Мы были в Имрае.
У меня к тому времени уже имелся сводный брат, который со сводной мамой остался почему-то дома, в сводной квартире в отвергнутом Киеве. Меня где-то даже ошеломила отцовская преданность.
Я не могла поверить своему счастью, что все было как прежде. Имрайский уютный мирок – пляж рано утром, когда утренние тени еще накрывают всю гальку и мы, оставив полотенца и надувной матрац, шли на двухэтажный пирс, где первые нежные лучики вкрадчиво золотились, постепенно расползаясь по всей набережной. Я бросала мелкую гальку на мерно колышущихся в воде медуз. Я облюбовала хорошо натянутый корабельный канат, по которому восходила на пирс прямо из воды, без посторонней помощи. И все было прекрасно, пока однажды полузабытый прошлогодний Саша не сделал этот роковой жест рукой, приглашая нас с отцом в волшебное королевство его лежака. Нас напоили кофе, который варился на специальной горелке со свечкой вонючего сухого спирта, и тогда понеслось… Папаша пришел в восторг от питерского тренера кунг-фу, смелого философа и просто интересного дядьки, от которого теперь ни на шаг не отходил.
Отец хвастался мною – мы играли в сложную игру «эрудит», где все зависит от словарного запаса, и я умудрялась обыгрывать совершенно не блефующего отца, университетского доцента, между прочим!
Но все было не так плохо до момента, когда одним невинным утром я не нашла себя в обществе Саши Спортивного, который мало того, что стоял но голове, задирал ногу в невозможном шпагате и красиво размахивал руками, но еще заставлял и меня заниматься йогой, о которой у меня были брезгливые ассоциации со впалыми животами и выпирающими ребрами. Он, видите ли, хотел помочь мне. Мне был поставлен диагноз: «плоскостопие». Он рекомендовал мне промывать нос луковым соком (папаша тут же запретил нырять), умудрился растормошить подзабытый комплекс моего неправильного пола, говоря неприятные слова «яичники», «мочевой пузырь», «кишечник», «фаллопиевы трубы». Он немного картавил («простудить придатки»). Он сказал, что у меня хронический гайморит и замедленное развитие молочных желез (после осмотра) плюс что-то с поджелудочной.