Дьяволы и святые — страница 22 из 33

— И когда они отправят этого эксперта?

— Понятия не имею. Лучше бы им отправить его поскорее, я больше не могу здесь гнить.

Синатра нервно рассмеялся. Он хохотал все громче и громче, не в силах остановиться. Наконец переведя дыхание, он сунул руки в карманы и выпятил грудь.

— Ну что, дар речи потеряли?

Затем он вышел, качая головой и насвистывая «My Way».

— Думаешь, это возможно? — прошептал Проныра. — Синатра и вправду его отец?

— Понятия не имею. Но они немного похожи.

— Не поверю, пока не увижу результаты теста.

— Я тоже.

Мы вернулись к остальным, слегка потеряв дар речи: в глазах рябило от неона стрип-клубов, вкуса омаров со шведского стола и сочного стейка в глубине глотки. Мы не могли в это поверить. В этом не было никакой логики.

Однако в приюте мы видели много невероятных вещей. И нам предстояло увидеть еще больше.

Дождь обрушился не из ведра, а вселенским потопом. С нескрываемым удовольствием Лягух пришвартовал машину, словно грузовое судно, черное от ила и дизеля, как можно дальше от особняка графа.

— Мы не можем подъехать поближе?

— Аллея утопает в грязи. Хочешь, чтобы я запачкал шины?

Триста метров я пробежал под градом Божественного гнева. Среди цветов я дрожал от холода, ожидая, пока Роза соизволит со мной встретиться. Прошел целый час.

Когда меня наконец впустили в гостиную, там горел камин. Я подошел ближе, чтобы согреться и обсохнуть. Гувернантка покинула гостиную, решив окончательно, что никто и никогда не напишет о нас оперу, — и была права. Роза повернулась ко мне, сидя за фортепиано, ее платье краснело маковой дерзостью, как в первый день нашего знакомства.

— Ты никогда не слышал о зонтике?

— Ты отправила наше письмо?

— Здравствуй, Роза. Как дела, Роза? Вас там совсем не учат манерам, в вашем приюте? — Она произнесла последнее слово с нажимом, стараясь сделать мне больно, и рассмеялась: — Вот что хорошо между нами: мы ненавидим друг друга и можем все высказать, не заботясь, что раним чувства собеседника. Ты вот считаешь, что я избалованная, наглая, слишком богатая, слишком такая, слишком сякая. Тебе не нравится, как я одеваюсь.

— Мне нравится, как ты одеваешься, — поправил я ее на одном дыхании. — Марк Боан — гений.

Я лишь повторял утверждения своей матери. В то время я понятия не имел о гениях и перенимал суждения у других. Но мне вправду нравилось то платье. Оно одновременно сковывало и высвобождало Розу, мне хотелось потеряться и забыться в многочисленных складках этой юбки.

Роза в недоумении умолкла. Я бы произвел то же впечатление, вытащив из ее уха букет цветов, как это делал фокусник на последнем дне рождения моей сестры. Инес пищала от радости. Не так-то много у нее было дней рождения.

Воспользовавшись удивлением Розы, я решил пробить брешь в ее броне.

— Но в остальном ты права. Избалованная, наглая, слишком богатая. И злоупотребляешь духами.

Она снова рассмеялась. В этот раз ее губы побелели сильнее обычного. Роза тут же нанесла ответный удар:

— А ты — мокрый баран.

— Это все из-за шерстяного свитера. Он промок насквозь.

— Нет, Джозеф. От тебя несет мокрым бараном даже без свитера, даже когда не идет дождь. Ты — неприятный, мрачный эгоист. Мы ведь можем говорить друг другу правду, не так ли? Я считаю, это просто восхитительно, когда не надо притворяться.

— Потому что до этого ты притворялась?

— Весь день. Я столько притворяюсь, что даже сейчас делаю вид, что терплю тебя. Правда в том, что мне хочется толкнуть тебя прямо в огонь.

Я повернулся к камину. Может, мне тоже вернуть атомы звездам? Раствориться, завихриться в ярости этого октябрьского дня, больше похожего на ночь.

— Ты отправила наше письмо? Да или нет?

— Да, я отправила ваше письмо.

— Уверена?

— Может, тебе еще и чек предоставить?

Немного согревшись, я подошел к пианино.

— Итак, сегодня мы разучим…

— Нет, сегодня ты разучишь и будешь заниматься за двоих. Постарайся играть так, чтобы я делала успехи, а родители обрадовались. Особенно папа. Он не любит тратить деньги впустую. Я же буду читать. В следующую субботу тебя ждет то же самое. И через две недели. Поэтому постарайся дозировать мои успехи и перестань смотреть на меня, словно побитая собака.

Я был в долгу, поэтому начал играть — точнее, бить по клавишам, чтобы молоточки поднялись и застучали по струнам, чтобы раздалась нота, чтобы она встроилась в мелодию, в гармонию или в обе сразу. Тут и речи не могло идти о музыке. Роза наблюдала за мной поверх книги.

— Забавно, — прошептала она.

— Что именно забавно?

— Ты больше никогда не играл так, как в первый день в кабинете аббата.

Я совершенно не находил это забавным. Совсем. Меня беспокоило, что она заметила.

— Не помню, чтобы играл как-то по-другому.

— Ошибаешься. Если ты снова заиграешь как тогда, я услышу и узнаю тебя даже на краю мира. Кто рассказал тебе о Марке Боане?

Роза закрыла книгу. Она перескакивала с темы на тему с непосредственностью акробатки. Я постарался изобразить самодостаточность:

— Все знают Марка Боана.

— Нет. Тебе мама рассказала, не так ли? Чем занимались твои родители?

Два месяца безразличия, и вдруг обстрел со всех сторон. Земля дрожала, спрятав страх во рту, за стеклами серебряные стрелы перечеркивали воздух. Я едва сдерживал раздражающий порыв бежать со всех ног.

— Ботинки, которые носит твой отец, называются «оксфорды»… Мой папа делает такие. Делал. То есть не сам, у него была фабрика. Обувь и матрасы.

— Как умерли твои родители?

Stabat mater dolorosa.

Juxta crucem lacrimosa.

Dum pendebat Filies.

— Ты не хочешь об этом говорить?

«Стояла мать скорбящая, в слезах, у креста, на котором повесили ее Сына». Ее бесформенного сына, в шипах, в черной гуаши, смешанной с кровью, потом, слезами, — в гуаши, перечеркивающей лицо и кривой рот, откуда льется уксус на дешевую бумагу. Джованни Баттиста Перголези написал самую нежную музыку всех времен. А я рассмеялся. Рассмеялся в лицо человеческому горю.

— Авиакатастрофа.

— Хм-м-м.

Ни «мне жаль», ни «это печально, ужасно, бедный Джозеф». Просто «хм-м-м». Больше Роза со мной не разговаривала: ни в тот день, ни в течение следующих месяцев я не слышал от нее ничего, кроме «здравствуй», «спасибо», «до свидания». И я был благодарен ей за это. Ненависть, как и молитва, насыщается в тишине.

~

На следующий вечер Мари-Анж тоже не произнесла «дозор». Она не произнесла этого слова ни в следующее воскресенье, ни две недели спустя. Пришлось смириться с очевидным: либо наше письмо потерялось, либо кто-то вскрыл его до нее и принял за шутку. Мы предпочитали не думать, что она прочитала письмо и решила ничего не делать.

Наступил ноябрь, принеся с собой влажную режущую серость, которая заперла нас за истекающими грязью стеклами. В подвале запустили огромный паровой котел — его рев слышался сквозь каменные стены. К остальным обязанностям прибавился уголь, к великой радости Лягуха, который каждый раз, пересекаясь с Эдисоном, делал замечание: «А ты разве не на угле сегодня?» — а затем разражался жирным хохотом курильщика. Топливо нужно было доставить от угольной кучи прямо в пасть чудовищу, и поначалу рвение малышей удивляло меня. Они толкали огромные тележки, держась каждый за свою ручку под довольными взглядами взрослых парней. Подростки внушили самым маленьким, что если угля не будет хватать, то в котел отправят их. Что один крошечный сирота горит дольше, производя такое тепло, за которым охотятся все тролли мира.

Синатра сходил с ума: подпрыгивал каждый раз, когда у ворот сигналила машина. Обещанный эксперт так и не приехал, вместо него нас навещали то грузовик с хлебозавода, то доставка угля, а один раз даже семья немцев, которая заблудилась и думала, что у нас отель.

— Все опять из-за этого еврея, — шептал Синатра.

— Что тебе сделали эти евреи? — поинтересовался я однажды.

— Они мешают мне увидеться с отцом, вот что они мне сделали. А теперь задерживают эксперта.

Эдисон редко открывал рот, отдавая все свое время размышлениям об электрических цепях, плюсах и минусах, но тут вдруг заговорил:

— Ты задолбал.

— Тебя кто-то спрашивал? Возвращайся в Африку.

— Я из Юра, мудила!

Эдисон схватил Синатру за горло, началась драка, а затем оба скрепя сердце пожали друг другу руки под наблюдением Проныры, нашего тайного шефа. Синатра признал, что ничего против евреев не имеет. Эдисон — что Синатра не мудила.

Дозор собирался при любой погоде. Проныра выторговал у Этьена кусок брезента, под которым мы укладывались, когда шел дождь. Воздуха не хватало, было тесно, но сухо. Под светом украденной из коридора лампочки мы слушали радио, которое Эдисон заряжал, подведя провода к картошке. И вот одной темной ночью, когда собирался вот-вот пойти снег, в первое воскресенье рождественского поста тысяча девятьсот шестьдесят девятого года Мари-Анж пробормотала перед тем, как покинуть эфир: «И самое главное: зоркость в дороге сегодня не повредит». Шесть сердец замерли — да, даже Момо, поскольку мы все подскочили так резко, что он тоже дернулся вместе с нами. Мы долго спорили, считается ли это или нет. Если подумать, слово «дозор» ввернуть сложно. Может, прибегнуть к однокоренному слову было единственным решением, которое нашла Мари-Анж, чтобы подать нам знак. Но насколько отчетливо она произнесла его? Безродный услышал «дозоркость», я — «зоркость», остальные пропустили детали мимо ушей. Мы пали духом, и поскольку в следующие несколько недель ничего не последовало, пришлось признать, что это было лишь совпадение.

В последнее воскресенье рождественского поста весь приют по традиции спускался в деревню. Автобус припарковывался на мощеной площади неподалеку от ручья у выезда из деревни, и мы начинали процессию, следуя за большой звездой из папье-маше. Аббат шел впереди. После шествия мы могли свободно бродить вокруг главной деревенской площади, однако эта свобода контролировалась Лягухом, который, словно злобная пастушья собака, нарезал по деревне огромные круги и, раздавая пинки шипованными сапогами, подгонял к центру тех, кто отбился от стада. Ничего не доставляло ему такого удовольствия, как вынюхивать, брать след и вытаскивать нас на свет божий из самых темных, самых узких закоулков.