ды. Причем часть этих ходов шла вверх, а часть – вниз, судя по всему, под море.
В этой своеобразной нише, сделанной стихией или руками человека, никто бы не смог сказать в точности, лежал раненый Гольштейн. Кто-то прислонил его спиной к плоскому камню, но обессиленное, обескровленное тело сползло вниз, оставшись в неудобной, неестественной позе. На груди его расплывались многочисленные кровавые пятна. Из разбитой в области виска головы обильно текла густая кровь.
Но Гольштейн был еще жив. Он тяжело, с присвистом, дышал. Его широко раскрытые, почти неподвижные глаза неотрывно смотрели на Таню. Она подошла ближе, опустилась на корточки. Чуть поправила разбитую голову.
– Прости меня… – Гольштейн не отрываясь смотрел на нее. – Прости… меня… я не хотел… это она… сказала…
– Что сказала? – просто так, по инерции, спросила Таня. На самом деле она прекрасно знала, что он собирается произнести.
– Сказала… ты ищешь… девушек… найдешь… тебя убрать… сказала… ты узнаешь…
– Не говори. Тебе тяжело говорить. Я отвезу тебя в больницу.
– Нет. Поздно. Слушай. Я должен сказать… она чудище… цирковой уродец… оно… ты должна… Цирк Барнума… сейчас…
– Цирк Барнума? Что это значит? – Таня насторожилась, такого она не ожидала и с удивлением очень внимательно стала прислушиваться к его словам. – Ты говоришь о Никифоровой? О Марии Никифоровой?
– Она шантажировала меня… она заставила… оно… урод… цирковой уродец… – Тело Гольштейна вдруг дернулось, словно его мучили судороги, а на губах выступила кровавая пена. Глаза принялись стекленеть. – Оно… Ты должна… цирк Барнума…
Резко дернувшись, Гольштейн повалился набок, захлебываясь кровавой пеной. Тело его забилось в судорогах, затем вытянулось в дугу, глаза остекленели. Все было кончено…
За последние несколько дней Таня так часто видела смерть, что должна была бы привыкнуть к этому зрелищу. Но она не привыкла. Каждый раз что-то с болью обрывалось в ее душе. Вот и сейчас, несмотря на то что лежавший перед ней человек пытался ее убить, Таня заплакала.
Аккуратно, надавливая на веки пальцами, она закрыла его глаза. Лицо Гольштейна стало невероятно спокойным. И после смерти он был очень красив. И даже зная о нем всю правду, Таня против своей воли ощутила комок в горле.
Она резко поднялась на ноги, стремясь поскорее отойти от застывающего тела, как вдруг ее внимание привлекла связка ключей на поясе Гольштейна. Отцепив брелок, Таня сняла их. Что это? Ключи от места, где держат девушек?…
Девушек, между тем, никто не искал. Бандиты из Таниной банды были заняты элементарным грабежом, рыская по пещере в поисках заначек дежуривших здесь работорговцев. Им уже попалось немало золотых монет, денежных купюр, неплохих ковров, продуктов и бутылок с хорошим вином, которое привозилось в город исключительно контрабандой. Богатую добычу сваливали посередине комнаты, там, где работорговцы, водрузив доски на каменный выступ, соорудили нечто вроде стола, усыпанного засаленными игральными картами. В серебряных кубках было налито вино. Что сторожили здесь люди Гольштейна, играя в карты?
Таня подскочила к бросившему бомбу контрабандисту и как следует тряхнула его:
– Где девушки?!
Он пожал плечами и уставился на нее с удивлением – до девушек никому не было никакого дела. Таня была в отчаянии, но вдруг ее гнев нарушил чей-то вопль:
– Алмазная, здесь!!!
Только тут до нее донесся отдаленный шум, напоминающий женские причитания и слезы. Таня бросилась на голос по одному из коридоров, ведущих вниз. В подземелье было очень сыро – влага сочилась просто из камней. Коридор заканчивался тупиком, в котором работорговцы соорудили нечто вроде подземной темницы. Несколько клетушек-камер были закрыты густыми железными решетками. Там, за решетками, находились девушки. Они плакали громко и горько.
Таня бросилась открывать камеры. Это было поистине жуткое место – сырость, теснота, холод и мрак… Пахло гнилью, гниющими человеческими останками…
Бледные, дрожащие, грязные, со спутанными волосами несчастные узницы, шатаясь, выходили на свет. Девушки были так слабы, что едва могли двигаться. Очевидно, полагая, что живой товар купят и так, работорговцы не хотели тратиться на продукты и держали узниц в черном теле.
На девушек страшно было смотреть. Внезапно две из них – истощавшие до невозможности, страшные, – рыдая, бросились Тане на шею. Они не могли говорить. И тут Таня узнала Грушу и Цилю… Похоже, Циля была ранена – в ее спутанных черных волосах запеклась кровь. Но, несмотря на рану, она все же сохраняла свое неповторимое жизнелюбие:
– Подумаешь – не за так башку пошкрябали! – улыбнулась сквозь слезы она. – Заживет, как на собаке. Новая отрастет – будет прочней…
Циля пыталась держаться, сохраняя одесский дух, позволяющий выжить даже в подземной тюрьме в катакомбах.
Всего было спасено девять девушек. Они рассказали Тане, что сначала их было гораздо больше, но несколько дней назад отобрали восемь, тех, кто, по мнению работорговцев, лучше выглядел, и куда-то увезли. К счастью, ни Циля, ни Груша не вошли в эту партию.
– У меня же башка пошкрябанная. Сказали – пусть лучше заживет. Боялись, что с пробитой башкой никто не купит, – смеялась Циля, – ну, а у Груши от сырости вдруг по всему телу прыщи выступили. Они ее осмотрели, сказали: ну куда с такими прыщами? Пусть либо сдохнет, либо заживет. Так и сказали.
Еще Циля рассказала, что кормили их плохо, давали только воду и по куску хлеба утром и вечером. Он был с опилками, гнилой, черствый… Какая из девушек кричала или плакала – ту били. Свет в узких клетушках вообще не зажигали. И они не знали, день на дворе или ночь. Полуослепшие от вечной темноты, постепенно они сходили с ума.
Также Циля рассказала Тане, что с Гольштейном познакомилась, когда ходила по Дерибасовской вдвоем с Катей:
– Он за Катькой стал ухлестывать, в цирк ее пригласил, афишу подарил. Знал он выступавшего там фокусника… Не знаю, откуда, но хорошо знал. Говорил, что фокусник этот совсем не тот, за кого о нем думают. А потом вдруг спустя некоторое время объявился на Дерибасовской и стал ухлестывать уже за мной. Сказал, что Катька ему разонравилась, и он ее бросил. В цирк меня повел. А я, дура, повелась. О Катьке даже и не думала совсем. Мне потом, уже здесь, Груша за Катьку рассказала. А Катьку он убил за то, что про девушек случайно пронюхала. Катька ведь любопытная была, во все совала свой нос. Вот и досовалась…
Приказав своим людям отвезти девушек домой, Таня вместе с Володей повезла Грушу и Цилю в Еврейскую больницу, где сдала на руки доктору Петровскому. Кроме разбитой головы у Цили оказался бронхит – сказался холод в катакомбах, – и доктор Петровский с сожалением признал, что пробыть в больнице ей придется долго.
– Вам повезло, что ваша подруга вовремя вас нашла, – печально говорил доктор, простукивая худые Цилины ребра, – еще неделя в таком холоде – и вам бы никто не помог. Так что готовьтесь, барышня, лечиться будем основательно и серьезно.
Под больницей уже дежурили рыдающие Софа и Ида. Таня отвела их в сторону.
– Ты, Софа, – сказала она строго, – рыдай, не рыдай, делай, что хочешь, но чтоб ни Иду, ни Цилю я больше на улице не видела. Туда они впредь ни ногой. С Дерибасовской для вас покончено. Я Лизу вытащила и вас, дурех, вытащу. Недаром начинается новая жизнь. Самый повод учиться жить по-новому…
Говоря о новой жизни, Таня пыталась пошутить, но получилось не смешно. Ида плакала, а Софа громко рыдала и при этом пыталась поцеловать Тане руки. В конце концов Таня разревелась и сама и так, утирая слезы, ушла, махнув на них рукой.
В кафе «Саратов», где когда-то проходил воровской сход, шумно гуляла компания купцов. И даже в холле чувствовался пропитанный парами дешевой водки и жареного лука воздух.
Таня поморщилась: ей вспомнился до боли знакомый запах дешевых кабачков с Молдаванки и тесных одесских дворов, где запахи всевозможных блюд дешевой кухни создавали совершенно невозможную смесь. Но то была Молдаванка. Впрочем, люди везде одинаковы…
Внезапно перед ней вырос прилизанный лакей и вежливо поклонился: – Мамзель, прошу за мной.
На самом деле Таню никто здесь не ждал, но деньги делали свое дело. И, щедро ему заплатив, Таня попросила провести ее в кабинет, где обедал Котовский. Осчастливленный деньгами, лакей провел Таню по извилистому лабиринту зеркальных коридоров и указал на последнюю дверь. Затем он беззвучно растворился в воздухе. Таня вошла без стука. И случился конфуз: Котовский обедал не один, а с барышней.
Яркая, молоденькая, очень красивая брюнетка лет восемнадцати с пышной грудью, вываливающейся из открытого бордового платья, вульгарно хохотала, повиснув на руке Котовского. Развалившись на диване перед богато накрытым столом, он второй рукой по-хозяйски сжимал на удивление мощные бедра барышни. У них царила полная идиллия, которую нарушила не к месту возникшая Таня.
Глаза Котовского с удивлением поползли вверх, и он даже не знал, как реагировать. Барышня перестала хохотать. На ее лице возникло злое ревнивое выражение – в Тане она явно разглядела конкурентку. Неприятно поражена была и Таня – теперь ее появление смотрелось как-то глупо, двусмысленно. Но что было делать, не отступать же назад! И, поглубже вздохнув, Таня выпалила:
– Очень важный вопрос! На два слова.
– Тебя Японец прислал? – прищурился пришедший в себя Котовский.
– Почти, – выдохнула Таня.
Поцеловав барышне руку, он вышел вместе с Таней в коридор. В его глазах появилось ехидное выражение.
– Так зачем на самом деле ты пришла?
– Мне нужно найти Шершня, – выпалила Таня и, видя, что Котовский молчит, добавила: – Я знаю, что в одесской тюрьме он сидел вместе с тобой. И был там после твоего захвата тюрьмы. А теперь он среди твоих людей. Мне очень нужно найти Шершня.
– Откуда у тебя информация, что Шершень среди моих людей?
– Слухами земля полнится.
– Ты права: это только слухи. Шершень политический. Сидел по политической статье. С моими людьми у него нет ничего общего. Он ушел из тюрьмы, я не видел его давно, но зачем тебе Шершень?