(659, 9). Рапорт священника после исповеди умирающего колодника записывали со слов пастыря в Канцелярии. И хотя все священники были людьми надежными и проверенными, все же иногда — в делах особо важных — им не доверяли. Тогда во время совершения таинства исповеди возле священника сидел караульный офицер или канцелярист и записывал исповедальные слова. (Из дела 1733 г.: «А потом оной роспопа Петр, будучи в болезни, по исповеди, при отце своем духовном, да при караульном обер-офицере сказал…» — 42-4, 186.)
Исповедальное признание на следствии ценилось весьма высоко — считалось, что перед лицом вечности люди лгать не могут. Выше сказано о расстриге Илье, который не только отказался признать извет на него конюха Михаила Никитина, но и сам обвинил Никитина в говорении этих же «непристойных слов». Он выдержал три пытки, а Никитин умер. Поэтому у Ильи появилась надежда выбраться из тюрьмы. Но этого не произошло — все его расчеты «испортила» исповедь Никитина перед смертью. В протоколе записано, что Никитин «будучи в болезни, по исповеди при отце духовном показал, что он тех слов подлинно не говаривал и, будучи под караулом, умре, почему признаваетца, что оной рострига [Илья] означенные непристойные слова говорил подлинно, а на вышепомянутого конюха Никитина о произшедших словах показывал ложно, отбывая вины своей» (42-1, 106 об.).
Двух женщин — Анфимью Исакову и Акулину Григорьеву — казнили за произнесение «непристойных слов» после того, как приговоренный к смерти распоп Игнатий Иванов в 1721 г. «утверждался при смерти на словах… [и], по увещеванию отца духовного, сказал», что его донос на женщин достоверен. Между тем никто из привлеченных к следствию, кроме Иванова, этого факта не подтвердил, а обе женщины стойко выдержали три «пытки непризнания» (8–1, 64 об.). Из письма Толстого к Ушакову от 27 января 1724 г. видно, что уже заранее рассчитывали использовать исповедальное признание как основу приговора: «Что распопа Игнатий при смерти скажет, на том можно утвердиться и по тому его последнему допросу и бабам указ учинить, чего будут достойны и тем оное дело кончить» (181, 284). Из этого следует, что исповедь была попросту последним допросом.
В 1722 г. Петр I получил рапорт Тайной канцелярии о колоднике столяре Корольке: «С роспросу и с дву розысков [он] показал важные слова… на клюшника, да и на гребца, которые померли. А потом на исповеди отцу духовному он объявил, что те слова (токмо не все) слышал он… от служительницы вдовы Варвары Кубасовой, о чем и на очной с нею ставке тоже сказал, а в распросех-де, и с розысков, и в очной ставке во оном запирается и в том себя не признавает и ежели тот Королек с третьего розыску станет говорить на нее, вдову, ее в застенок к очной ставке брать ли и ею ро-зыскиватьли?» Итак, мы видим, что исповедальное показание Королька было использовано следствием для ареста новых людей, а сам Королек, поправившийся от болезни, был снова поднят на дыбу, и теперь царю предстояло решить — пытать или не пытать оговоренную им на исповеди Кубасову. Резолюция Петра, в записи Толстого, гласила: «О бабушке (Кубасовой. — Е.А.) изволил говорить: буде Королек с третьей пытки с ней не зговорит, то-де можно и оную попытать» (664, 115–116). Значит, и в данном деле исповедальный допрос был признан за истину. Так же в ряду достоверных показаний была признана в 1725 г. исповедь самозванца Холшевникова, который показал на жонку Марью как на свою сообщницу. О ней сказано в резолюции Тайной канцелярии: Марью пытать, «понеже означенной Холшевниково том на оную жонку, будучи в болезни, по исповеди при отце духовном, также и з дву розысков, показывал именно» (42-2, 24).
Дело Петрова и Федорова за 1732 г. интересно тем, что сыскное ведомство из предсмертной исповеди Федорова сделало попросту очную ставку, перейдя все возможные пределы в надругательстве над одним из основных таинств христианского вероисповедания. Суть дела состояла в том, что новгородец Мирон Петров донес на Алексея Федорова о «некоторых непристойных словах». Федоров «заперся» и извета не подтвердил. Петров прошел все мучения в пыточной палате, но «в роспросе, и в очных ставках, и с подъему, и с трех пыток утверждался» в своей невиновности. Почти все те же круги ада прошел ответчик Федоров, но он сумел выдержать только две пытки и умер. Перед смертью, «будучи в болезни по исповеди при отце духовном и в очной же со оным Петровым ставке утверждался в том же, что он показанные непристойные слова не говаривал подлинно и потом, будучи во оной болезни, под караулом умре». Именно это обстоятельство (а не то, что изветчик выдержал три розыска) сыграло главную роль при вынесении решения по делу; Петрова, как лжеизветчика, приговорили к ссылке в Охотск, ибо «тому ево, Петрова, показанию верить ныне не подлежит, понеже означенной Федоров во оных непристойных словах з дву[х] пыток, паче же, будучи в болезни, при отце духовном и в очной с ним, Петровым, ставке не винился и потом в той болезни умре, почему видно, что на оного Федорова затеял он, Петров, о том собою ложно» (42-3, 14 об.). При этом в приговоре не приведено иных доказательств, кроме того, что неправда доноса Петрова «видна» из исповеди Федорова. Допускаю, что Федоров действительно говорил какие-то «непристойные слова», но, как и каждый человек, он, надеясь на выздоровление, доноса изветчика не признал и тем самым своего обидчика не выручил.
Но здесь, как и в других ситуациях, не было жесткого правила. В 1722 г. монах Кирилл донес на безжалостно преследовавшего его архимандрита Александра в подлинных (несомненных и потом доказанных другими) «продерзостных» высказываниях о Петре I и Екатерине. Не выдержав заключения, Кирилл умер. Перед смертью Кирилл совершил подлинно христианский поступок и в исповеди «сговорил» свой извете Александра. Он сказал, что извет его ложен и архимандрит ни в чем не виноват. Это открывало Александру, за смертью признавшегося во лжи изветчика, дорогу на свободу. Но исповедальные показания Кирилла не спасли Александра — нашелся другой ненавидевший его доносчик, и исповедальный допрос монаха Кирилла был проигнорирован. Поэтому не следует преувеличивать доверчивость инквизиторов к исповедальным показаниям своих жертв.
Как уже сказано выше, следователи Тайной канцелярии были весьма прагматичны, они понимали, что люди могут солгать и на исповеди, и на пороге смерти. В деле Маслова и Федорова 1732 г. сказано, что как изветчик, так и ответчик стоят на своем и нужно продолжать далее розыски, «но токмо видно, что они люди непотребные и правды в них сыскать неможно, понеже они оба при отце духовном, и оной Маслов с подъему, а Федоров с трех розысков утверждались всякой на своем показании и истиной в них не сыскано». Поэтому обоих наказали кнутом и сослали (42-2, 163, 164).
Иначе сложилось дело Левшутина и Ошуркова. Доносчик Левшугин, не выдержав трех пыток, умер и при смерти дал исповедальные показания, в которых настаивал на подлинности своего извета. К этому времени ответчик Ошурков вынес также три пытки да еще жжение вениками и тем не менее твердо отрицал извет. Здесь мы видим столкновение «правды исповедального показания» и «правила трех пыток». В приговоре по делу Ошуркова сказано: «Означенной Ошурков против оговоров помянутова Левшугина ис подлинной правды пытан еще трижды и зжен огнем, но токмо в вышеозначенных словах не винился ж». Из дела следует, что следователи решили еще раз проверить стойкость ответчика, и за свободу он заплатил большую цену: шесть раз на дыбе да еще испытание огнем. И только потом его освободили (42-3, 119).
В этой истории примечательна не только стойкость ответчика, не отказавшегося, несмотря на страшные муки, от своих первоначальных показаний, но не зафиксированные в бумагах следствия психологические наблюдения следователей. Вряд ли было случайно, что они в одном случае вполне доверяют исповедальному допросу, в другом случае полностью игнорируют его, в третьем — делают вывод о непорядочности исповедующихся, в четвертом — перепроверяют исповедь очными ставками или троекратными пытками. Как бы то ни было, исповедальный допрос был обычным и часто применяемым орудием следствия.
В.Н. Татищев в 1738 г. в своих примечаниях к «Русской правде» констатировал, что «у нас о пытке яснаго закона нет» (592, 498). Действительно, все опиралось на традицию, а в сущности, на волю следователя или распоряжения начальства. Как известно, комиссия по составлению проекта Уложения 1720 г. знакомилась с западноевропейскими актами о суде и тем самым неизбежно столкнулась с довольно детальной регламентацией процедуры пытки. Знакомство с ними отразилось в проекте Уложения. Смысл их заключался в попытке законодателя оговорить условия, при которых следовало прибегать к пытке подозреваемого. Глава 2 будущего Уложения называлась: «О пытке, для чего оная установлена и кто оной подлежит или пощажен быть имеет». Авторы главы стремились сузить «зону пытки», прибегая к ней «за неимением других доказательств» и «для испытания и изведывания правды», утверждая, что пытка «за неимением обличения злодеев изобретена, дабы их ко изведыванию сущей правды (буде оную иным способом испытать невозможно) принудить». В проекте главы сказано, что пытка проводится «токмо в тяшких и великих преступлениях, которых ради бывает смертная казнь или наказание на теле или тому подобные» (87-2, 147 об.). Таким образом, в проекте Уложения выделен принцип, согласно которому пытка применяется только в делах о тяжких преступлениях. Ранее это обстоятельство в русском праве оговорено не было. В артикуле 4 этой главы сказано о людях, пытки к которым применялись частично или выборочно. Среди них престарелые, слабые, немощные, малолетние, беременные, сумасшедшие. Малолетних можно бить розгами, разрешившихся от бремени женщин — пытать спустя 40 дней после родов, стариков можно было пытать без ограничений, «ежели оное дело касается оскорбления Величества»