Е.А.)».
И все же пришлось Шешковскому вести неукротимого студента к куратору Московского университета И.И. Шувалову. Тотуговорил Невзорова дать показания в Тайной экспедиции (663-2, 141–142, 224). Упорное сопротивление юноши могущественной власти государства дорого ему обошлось: после испытаний Государственным страхом он тронулся в уме и попал в сумасшедший дом. Можно представить себе, какой огромной оказалась обрушившаяся на него психологическая нагрузка: его, возвращавшегося на родину после нескольких лет учебы в Голландии, внезапно задержали на границе в Риге, долго и без всяких объяснений держали под арестом, отобрали вещи, рукописи и книги, обыскивали, потом заковали в кандалы и под строгим конвоем повезли в столицу. Там посадили в монастырскую келью, потом перевели в страшную тюрьму Алексеевского равелина После этого Шешковский стал задавать им странные вопросы о причинах французской революции и участии в ней масонов, об их русских сообщниках. Все это перемежалось грозными предупреждениями от имени самодержицы и требованиями оставить «упрямство». В такой обстановке только угрозы Шешковского высечь надышавшегося воздуха свободной Европы человека было достаточно, чтобы сломать его психику.
Несомненно, формой пытки являлось уже само содержание арестанта в казематах Петропавловской крепости. Так было с больной самозванкой «Таракановой». Князь А.М. Голицын писал Екатерине II, что «хотя я, по лукавству ея и лже, не надеялся того, дабы она написала что-нибудь похожее на правду, однакож, не теряя вовсе всей надежды, думал иногда по человечеству в таком ее утесненном строгостию и болезнию состоянии найти в ней чистосердечное раскаяние» (435, 104–105). Эта форма пытки была одобрена Екатериной, которая отвечала Голицыну: «Примите в отношении к ней над лежащие меры строгости, чтобы, наконец, ее образумить» (441, 598). В 1762 г. власти Тамбова схватили кричавшего «Слово и дело» купца Д. Немцова, заперли его на два дня без воды и еды в каморке при ратуше. На третий день он признался в ложном кричании «Слова и дела», сказал, что делал это, «избавляясь от постылой жены» (285-3, 80–81).
Впрочем, для пользы дела иного «упрямца» могли и посечь, а потом слегка обмануть гуманную государыню, чтобы не огорчать ее лишний раз. Любопытно, что в полном тексте допроса Потемкиным Пугачева в Симбирске о его «малом наказании» упомянуто глухо и вскользь, в то же время в письме к Екатерине II от 8 октября Потемкин это обстоятельство вообще скрыл: «Не оставя ни единого способа, чем только мог просветить помраченную совесть самозванца, приводил его всеми возможными увещеваниями к чистому раскаянию и, хотя весьма переменился он против прежней чувствительности, но полагаться, чтобы показания его были откровенны, невозможно» (684-5, 118).
С менее важными преступниками процедура, как тогда говорили, «просвещения помраченной совести» была упрощена После упомянутого выше легкого выговора императрицы Бибикову о недопустимости «пристрастного допроса» провинившихся перед законом солдат Айгугана и Сашутова Бибиков писал в Казань члену Следственной комиссии капитану Измайловского полка А.М. Лунину, что получил от государыни письмо, «в котором без гневу и с милостью писать изволит, что мне-де кажется, что солдат Антуган Сангутов (так! — Е.А.) при разспросе сечен напрасно». И далее Бибиков, не углубляясь во второстепенный для него вопрос, сколько тогда было пытанных — один или два, пишет так, как и обычно делали в таком случае русские чиновники: «Пожалуй, справься что это за солдат, я не помню и меня уведомь. Да не пишите вперед в экстрактах пристрастных разпросов: в том нужды нет, а только б каждого состояния дело изъяснено было» (556, 386–387). Вероятно, с тех пор Екатерина была убеждена, что и в Казанской следственной комиссии, как и в других учреждениях, к пугачевцам и пальцем не прикасаются.
Пытка в России была отменена формально только по указу 27 сентября 1801 г. после скандального дела в Казани. Там казнили человека, признавшего под пыткой свою вину. Уже после казни выяснилось, что человек этот был невиновен. Тогда Александр I предписал Сенату «повсеместно по всей империи подтвердить, чтобы нигде, ни под каким видом, ни в высших, ни в низших правительствах и судах никто не дерзал ни делать, ни допущать, ни исполнять никаких истязаний под страхом неминуемого и строгого наказания» и чтобы «наконец, самое название пытки стыд и укоризну человечеству наносящее, изглажено было навсегда из памяти народной» (587-26, 20022). Однако указ этот остался одним из благих пожеланий либеральной весны царствования Александра. Пока в России существовали телесные наказания, крепостное право, палочная дисциплина в армии, говорить об отмене пыток было невозможно. Лишь только с 1861 г., с началом судебных и иных реформ, применение пытки в политическом сыске стало затруднительным, однако изобретательные следователи жандармских управлений и местных органов власти находили немало способов заменить пытки кнутом, плетью и другими истязаниями.
Что же намеревались следователи услышать на следствии от своего «клиента»? Естественно, в первую очередь, они хотели, чтобы подследственный признал свою вину, дал показания добровольно, чистосердечно, «по повинке». Раскаяние, как уже отмечалось выше, было очень важным положением следственного действа, во многом символичным. Человек, обвиненный в государственном преступлении, но не раскаявшийся в нем, упорством, «упрямством» усугублял свою вину и уже поэтому признавался страшным злодеем. Недостижением раскаяния цели сыска, естественно, не ограничивались. Практика выработала целую систему вопросов к подследственному во время «роспроса» и на пытке. Ко второй пытке Макара Погуляева (он оговорил своего товарища, солдата Вершинина, в оказывании «непристойных слов» об императрице Анне Ивановне и на первой пытке признал свою вину) были приготовлены вопросы: «Определено: означенного Погуляева, по повинке ево и с подлинной правды, розыскивать и спрашивать: подлинно ль он показанных непристойных слов от помянутого Вершинина не слыхал? и подлинно ль те слова показывал он, Погуляев, вымысля собою? и для чего подлинно (придумал. — Е.А.)? и к поношению означенными словами не имел ль он, Погуляев, злобы какой (на императрицу Анну Ивановну. — Е.А.)? и не разглашал ль о том другим кому? И не слыхал ль он, Погуляев, показанных слов от других кого? Или подлинно показанные слова слышал он от того Вершинина, да зговаривает, сожалея того Вершинина по засылке какой от него?» (48, 11 об.).
Здесь в концентрированном виде сформулированы все основные вопросы, которые задавали людям, попавшим в сыскное ведомство. Приведу ответы на подобные же вопросы гренадера Никиты Елизарова, осуждавшего в 1734 г. императрицу Анну и говорившего, что в Петербурге «потехи… а в Руси плачут от подушного окладу»: «Аумыслу и никакого в том намерения и злобы он, Елизаров, не имел, и об оном говорить никто ево, Елизарова, не научал, и согласных в том с ним, Елизаровым, никого не было, и чрез разглашение оных непристойных слов мыслию своею ничему он, Елизаров, быть не надеялся, и другие, кто имянно такие ж, или другие какие непристойные слова говорил ли, того он, Елизаров, не знает и ни от кого не слыхал» (51, 13; см. также: 88, 15 об.).
Практически все допросы в сыске арестованного за «непристойные слова» сводятся к такому набору вопросов:
1. «С какого подлинно умыслу и намерения [это] затевал?»
2. «Не научал ли ево кто о том затевать?»
3. «Не имел ли он с кем в том какого согласия?»
4. «Об оных словах [делах] кому еще разглашал (вариант «Не объявлял ли кому для какого разглашения»)?»
5. «Не слыхал ли он о том от кого других?»
Разумеется, вопросы арестантам — крупным государственным деятелям и «персонам знатным» были посложнее, но все же и они обязательно включали в себя, в той или иной форме, упомянутые выше темы.
Общая же цель расследования, допросов, пыток достаточно полно и афористично обозначена в инструкции императрицы Анны А.И. Ушакову, отправленному в 1734 г. в Смоленск для расследования дела губернатора А.А. Черкасского: «Оное дело подробно изследовать, которым надлежит, несмотря и не щадя никого, розыскивать, дабы всех причастников того злоумышления и изменнического дела сыскать, до самого кореня достигнуть» (247, 34–40). Этот принцип следует признать одним из самых важных для политического сыска. Как перевести сказанное с образного языка Анны Ивановны на язык профессионалов сыска? Эго, прежде всего, поиск сообщников, соучастников, сочувствующих, неизветчиков — словом, всех причастных к преступлению. Поиск приводил порой к масштабным для тогдашнего общества арестам. Так происходило во время Стрелецкого розыска, розыска по делу царевича Алексея в 1718 г., в Тарском розыске 1722 г., при расследовании дела Долгоруких в Березове в 1738 г. В последнем случае внезапные аресты жителей этого заполярного городка были так значительны и устрашающи, что позже сложилась поговорка: «Кто у Долгорукого съел блин, того возили в Тобольск к ответу» (310, 92).
В большом количестве арестовывали людей и в 1740 г., когда началось дело Волынского (304, 156–159). Стоило только кому-либо из подследственных по делу Лопухиных в 1743 г. во время допросов и пыток назвать имя знакомого или родственника, как сразу же за этим человеком отправляли нарочного, который и привозил нового арестанта в крепость (666, 11). В этих и многих других политических делах срабатывал один из принципов, на котором стоял и держался политический сыск, — государственные преступления в одиночку не совершают, нужно обязательно обнаружить скоп и заговор. Этот главный принцип заложен практически в каждом деле, которое расследовали в сыске. Когда в 1731 г. новгородский крестьянин донес на 12 помещиков в «небытии их у присяги» по завещанию императрицы Анны, то каждому из этих арестованных помещиков в Тайной канцелярии задали два вопроса: «Для чего у присяги не был? В небытии у той присяги противности и умысла и сог