(42-1, 116).
Это было одно из самых распространенных объяснений: был пьян, и что говорил — не помню! Установить, что произошло на самом деле, оказывалось практически невозможно. Лишь в одном случае можно утверждать, что ссылка на пьяное состояние была явной отговоркой. Выше упоминалось дело Ивана Павлова, который в 1737 г. добровольно отдался в руки следователей политического сыска, чтобы пострадать «за старую веру». По дороге в Преображенское, иначе говоря — на смерть, его провожали жена Ульяна и брат Василий. После этих, в сущности, похоронных проводов Ульяна пришла к своей родственнице Марфе, все ей рассказала, и обе женщины тогда плакали. На следствии, куда их взяли как свидетельниц, Ульяна и Марфа объясняли эти слезы якобы вовсе не жалостью к шедшему на смерть Ивану, а тем, «что плакали с пьяна». Это, судя по делу, было явной ложью во спасение (710, 717).
Объяснение, которое в 1721 г. дал в Тайной канцелярии Петр Раев («Непотребные слова говорил ли — то не помнит, понеже весьма был шумен, и утверждался в том даже до смерти» — 664, 24), было, возможно, чистой правдой, но никак не могло удовлетворить следствие, так как не было равноценно признанию преступником своей вины. Кроме того, следователи смотрели на пьянство не как на причину преступления, а как отягчающее его обстоятельство. Об этом говорилось в указе 1733 г. о ложных изветчиках; они подлежат наказанию, несмотря на отговорки, «что об оном показывали они простотою и с пьянства» (504,114).
Впрочем, не следует преувеличивать значения этого указа. Это был не первый указ такого рода. В указе 30 января 1727 г. пьяным болтунам обещали «за те их вины, несмотря на такие их отговорки, учинена будет смертная казнь без пощады» (633-63, 75–76). Однако против таких суровых решений о человеке под хмельком восставали традиции русской жизни, и они подчас оказывались сильнее даже ужасов застенка. В конечном счете политический сыск, при всей его суровости, не мог игнорировать пьяное состояние как оправдывающий человека фактор. В Тайной канцелярии понимали, что если поступать жестоко с пьяницами, то можно обезлюдить всю русскую землю — ведь, кажется, не было ни одного застолья, где бы не говорили о политике. К тому же долго сохранялась инерция римского права, в котором пьяное состояние человека не трактовалось как обстоятельство, отягчающее преступление. Авторы Уложения 1649 г. еще лояльно относились к пьянству и рассматривали его как смягчающее вину преступника обстоятельство. О том же свидетельствуют и повальные обыски, которые проводили власти, чтобы убедиться, действительно ли обвиненный в говорении «неспристойных слов», как он показывает, горький пьяница (вспомним дело псковитянина Скунилы).
Тут очень важен один нюанс. Свидетели могли подтвердить, что преступник был или «безмерно пьян» (варианты: «Весьма пьян», «Пьян без памяти», «В безмерном пьянстве, не помнит»), или что он был пьян, «но в силе» (или «хотя и пьян, но в памяти» — 42-5, 18 об.). В первом случае это означало, что пьяница действительно не помнил, что говорил. Под влиянием выпитого он находился в состоянии временного идиотизма и тем самым не нес всей полноты ответственности за сказанное. Поэтому участь его следовало облегчить. Так, в 1722 г. Тайная канцелярия постановила бить батогами новгородского помещика Харламова, который сказал «непристойные слова» в застолье, в пьяном вице. В своем признании написал, что ничего не помнит — был «весьма пьян». Свидетели подтвердили, что Харламов в этот момент был действительно сильно пьян и «в пьянстве бранился и означенные слова говорил». «Того ради, — постановил сыск, — ему оное наказание и учинить, дабы впредь, хотя и в пьянстве, таких непристойных слов не говорил» (32, 7).
Елецкий же однодворец Иван Клыков, на которого в 1729 г. донес отец и назвал четырех свидетелей, пытался объяснить следователям, что своей матерной брани об императоре Петре II не помнит «за пьянством… и в безумстве». Однако отец погубил сына тем, что утверждал на следствии: «В то время как тот ево сын те непристойные слова говорил, был пьян, только в силе и в целом уме и не в безумстве». Свидетели подтвердили показания изветчика. Ивана Клыкова били кнутом и сослали в Сибирь (8–1, 375 об.). В 1728 г. дьячок Алексей Попов сказал непристойность о государе. Потом он сказал, что «говорил ли те слова за пьянством не помнит», однако свидетели показали: «Ив то-де время оной дьячок был пьян, токмо в силе». Итог для Попова печален: кнут, Сибирь (8–1, 342 об.). Словом, страсть, стойкая приверженность Бахусу если и не оправдывала преступника, то смягчала его наказание. В 1728 г. ямской сын Кошелков донес на расстригу Аверкия Федорова, что тот «учил ево, Кошелкова отрицаться от Бога и признавать дьяволов». Федоров чудом спасся от костра тем, что на следствии показал: «Говорил [все это]он в пьянстве обманом, чтоб он ево поил вином, а волшебства он не знал». Объяснение это показалось следствию убедительным (8–1, 137).
Весь набор оговорок, особых штампов, которыми протрезвевший человек пояснял происшедшее, наиболее полно выражен в экстракте по делу сержанта Алексея Ерославова. Этими оговорками пропойца как бы отгораживался от плахи: «А в роспросе, також и в застенке с подъему он, Ерославов, показал, что-де ничего не помнит, что был безмерно пьян и трезвой-де ни от кого о том не слыхал, и злого умыслу никакова за собою и за другими не показал, и об оном ево безмерном в то время пьянстве по свидетельству явилось». Тайная канцелярия дала следующее заключение: «Хотя подлежателен был розыскам, а потом и жестокому наказанию кнутом, но вместо того, за безмерным тогда ево пьянством и что он молод — гонять спиц-рутен и написать в салдаты» (8–2, 36). При этом несчастному пьянице нужно было добиться симпатии следствия простодушным раскаянием, в то время как всякое угрюмое «запирательство», защита неких своих прав только ухудшали его участь.
Тип 3: «Те слова говорил он обмолвясь». Такое объяснение говорило, что «непристойные слова» у человека сорвались случайно, спонтанно, как ругательство при неловком движении на скользкой лестнице. Когда человек их произносил, как бы подразумевалось, что у него, конечно, не было никаких сообщников, как и определенной антигосударственной цели. Пояснял ложный донос человек еще и тем, что «сказал показанные им непристойные слова на того Конева… ослышкою», «Говорил спроста, не вслушався»; «Своим пьянством от косности языка, не выговоря того молвил»; «Говорил… простотою своею, невыразумя от горести своей».
Тип 4. «О том о всем затеял он собою напрасно по злобе»; «Вымысля собою по злобе»; «Затеял напрасно, вымысля собою за злобу»; «Затеял собою по злобе»; «Затеял ложно собою за злобы». Тем самым как бы подчеркивалась «напрасность», заведомая, неосознанная бессмысленность и соответственно — непреднамеренность действий, отсутствие замысла и согласия с кем-либо в антигосударственном поступке. Ссылка на «злобу» как скверную, но врожденную черту характера подкрепляла общее «безсознательное» объяснение причины преступления.
Тип 5. В ходу были и ссылки на неграмотность, незнание законов: «Говорил от незнания»; «Сказывалто, не ведая»; «Говорил простотою своею»; «Говорила с самой простоты своей»; «Затеял собою второпях, в беспамятстве, простотою, от безумия своего, а не из злобы и не к поношению какому», «Говорил он пьяной спроста без всякого умыслу (умыш-ления, мысли)»; «Говорил з глупа и с проста»; «Говорил собой спроста, а не из злобы»; «Говорил спроста, а не для какова разглашения»; «Сказал… с сущей простоты».
Тип 6. Нередки были и ссылки на собственное скудоумие, «головную болезнь», расстроенную психику, сумасшествие: «Говорил в забытии ума своего»; «Говорил не в своем уме»; «Говорил, забыв своего разума в черной немощи»; «В уме забывается»; «Говорил во иступлении ума»; «Затеял о том, будучи в падучей болезни и в беспамятстве»; «А с чего-де в мысль его об оном говорить пришло, о том-де и сам он не ведает»; «Говорил беспамятством и дуростью». Весь «набор» объяснений такого рода мы встречаем в деле крестьянина Никиты Антонова в 1732 г.; «Говорил он спроста, издеваючись, для смеху, з глупа, от недознания» (42-1, 59). Матрос Семен Соколов, обсуждавший жизнь Екатерины I (он сказал: «Матушка наша… чаю-де и она не на сухих досках лежит… как-де поест сладкова и изопьет хмельнова, захочет-де и другова»), утверждал, что говорил все это «з глупа и спроста» (8–1, 309 ов.). Естественно, что напрашивался вывод: «Что же можно спрашивать с дурака? Выпороть его да выпустить!». В приговоре 1776 г. о крестьянине Венедикте Журавлеве, сказавшем «непристойные слова», собственно, так и сказано: «От обыкновенной простой и по состоянию его приличной глупости мыслей, и во истребление их вовсе» — дать плетей и выпустить на волю (809, 173).
Вообще, привычной формой защиты была поза самоуничижения, столь привычная рабу вообще и государеву холопу в частности. Артемий Волынский оправдывался, что говорил и писал свой признанный преступным проект государственных реформ «в горести и в горячности и по ссоре», но более упирал на свою «глупость» и сожалел, что прогневил государыню «высокоумием своим», думал, что «писать горазд» (3, 29 об., 210, 66).
Наконец, одно из самых распространенных объяснений, характерных для кричавших «Слово и дело» людей, относится к Типу 7: «О том о всем затеял собою, избывая розыску»; «Он кричал для того мыслил, чтоб тем криком отбыть розыску, а никто ею кричать не научал»; «Затеял напрасно, убоясь в… воровствах своих розыску»; «Говорил оно, испужався розыску второпях»; «Показал было о том о всем неопамятовався, второпях и убоясь себе истязания»; «Непоказал, боясь себе за означенную свою в словах продерзость наказания»; «Сказывал,