Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке — страница 134 из 176

(170, 245). Датчанин Юст Юль в 1709–1711 гг. несколько раз видел смертные казни и писал: «Удивления достойно, с каким равнодушием относятся [русские] к смерти и как мало боятся ее. После того как [осужденному] прочтут приговор, он перекрестится, скажет “Прости” окружающим и без [малейшей] печали бодро идет на [смерть], точно в ней нет ничего горького» (810, 230–231). Его земляк Педер фон Хавен, посетивший Петербург в 1736 г., сообщал, что в столице «и во всей России смертную казнь обставляют не так церемонно, как у нас или где-либо еще. Преступника обычно сопровождают к месту казни капрал с пятью-шестью солдатами, священник с двумя маленькими одетыми в белое мальчиками, несущими по кадилу, а также лишь несколько старых женщин и детей, желающих поглядеть на сие действо. У нас похороны какого-нибудь добропорядочного бюргера часто привлекают большее внимание, нежели в России казнь величайшего преступника». Здесь, как увидит читатель ниже, путешественник сильно преувеличил скромность церемонии — наверное, он видел казнь какого-нибудь заурядного разбойника Совсем иное дело, когда на эшафоте оказывался знаменитый злодей или известный человек.

Тем не менее датчанин описывает поведение казнимого как и предыдущие наши авторы: «Как только пришедший с ними судебный чиновник зачтет приговор, священник осеняет осужденного крестом, осужденный сам тоже несколько раз крестится со словами “Господи, помилуй!”, и затем несчастный грешник предает себя в руки палача и так радостно идет навстречу смерти, словно бы на великий праздник. Палач, являющийся в сем действе главной персоной, часто исполняет свои обязанности очень неторопливо и жалостливо, как плохая кухонная девушка режет теленка. Вообще же достойно величайшего удивления то, что, как говорят, никогда не слыхали и не видали, чтобы русский человек перед смертью обнаруживал тревогу и печаль. Это, без сомнения, отчасти объясняется их верой в земное предопределение и его неизбежность, а отчасти — твердым убеждением, что все русские обретут блаженство, и, наконец, отчасти великими тягостями, в которых они живут в сем мире» (761, 324).

Будничностью веет от записи в журнале Тайной канцелярии, датированной 24 января 1724 г.: «В 10-м часу по утру Его и.в. (т. е. Петр I. Е.А.) изволил быть в Санкт-Питер-Бурхской крепости в церкви Петра и Павла во время обедни, где собраны были колодники по делам из Вышняго суда бывшей обор-фискал Алексей Нестеров и протчие, приготовленные ко экзекуции, тамо же в церкви был для онаго же бывшей фискал Ефим Санин и Его величество изволил ево, Санина, спрашивать о делах артиллерийских и потом указал ею, Санина, с протчими колодники вести ко экзекуции на площадь». Как видим, в соборе царь спокойно разговаривал «о делах артиллерийских» с человеком, которого накануне приговорил к страшнейшей смертной казни через колесование. Но уже у эшафота он решил разговор с Саниным продолжить и «с Троицкой площади по указу Его и.в. оного Санина велено послать под караул в прежнее место, понеже ему, Санину, того числа экзекуции не будет» (9–3, 107; 9–4, 19).

Кажется, что в таком отношении приговоренных к казни видна одна из главных черт русского менталитета: «Умирать не страшно и не жалко» (К. Случевский), той скверной жизнью, которой живет русский человек, лучше вообще и не жить. Немаловажно и то, что подготовка к казни (переодевание в черную одежду или в саван, исповедь, причастие), церемония (свеча в руке, медленное движение черного экипажа) — все это говорило, что приговоренный участвует в траурной процедуре собственных похорон. В XIX в. это впечатление усиливалось тем, что в процессии ехали еще и дроги с пустым гробом, который ставили у эшафота. В такие минуты приговоренный впадал в состояние прострации, особенно если при этом много молился.

Траурность процедуры смертной казни, по мнению М.М. Щербатова, выгодно отличала смертную казнь от смертельно опасной, но дающей надежду на сохранение жизни порки кнутом. Щербатов пишет; «По судебным обрядам ведомый человек на смерть сошествует есть со всеми знаками погребальными: возжение свещ, присутствие отца (духовного. — Е.А.) и чюствие, что уже не может избежать смерти и малое число минут остается ему жить, поражает его сердце, может преставить ему всю тщетность и суету жизни человеческой». Это, по мнению Щербатова, открывает самому ужасному злодею путь к искреннему раскаянию, покаянию и даже к спасанию души (805, 71). Власти это обстоятельство прекрасно понимали и поэтому посылали к умирающему на плахе или на колесе священника, чтобы получить не только раскаяние в совершенном преступлении, но и какую-то новую информацию о сообщниках и прочем.

Из многих описаний казни видно, что существовал определенный ритуал в поведении приговоренного к смерти. При казни Федора Шакловитого в 1689 г., как сказано в сказке-отчете исполнителей, «по прочтении громогласном от думного дьяка Гаврила Деревнина тех всех вин никакого слова к оправданию своему он, Щегловитый, не учиня, казнен смертию. Отсечена голова». Правильнее, как полагалось государеву холопу, повел себя товарищ Шакловитого Оброська Петров, который «пред всем народом голосно со слезами о тех воровских своих винах чистое покаяние свое приносил» (527, 208). Полностью выдержал этикет казни и боярин Семен Стрешнев, приговоренный к наказанию кнутом и к ссылке на службу в Вологду (вместо сибирского заточения). Он «поклонился в землю и молвил: на государской милости челом бью, что государь его пожаловал жестокого наказанья учинить и в дальние сибирские городы в тюрьму сослать его не велел, и говорил: в том-де волен Бог, да государь, стражу-де и гнев государской приимаю за свое согрешение к Богу» (322, 6). Выслушав приговор, В.В. Голицын, как сообщает Невилль, «поклонился и сказал, что ему трудно оправдаться перед своим государем» (489, 157).

Конечно, люди до последней минуты надеялись на лучший исход — ведь все знали, что государь может помиловать и отменить жестокое наказание. Очень ярко такие настроения передает в своих записках Григорий Винский. Он, просидев больше года в Петропавловской крепости и видя, как один за другим выходят оправданные по его делу товарищи, тоже надеялся на скорое освобождение. На второй день Рождества всем заключенным по делу о банковской афере приказали немедленно следовать за караульным офицером. Настроение у всех было хорошее, праздничное, «сборы были неважные, чрез четверть часа все готовы и поход открылся. Офицер в заглавии, за ним страдальцы, позади несколько солдат. Куда нас вели, никто того не знал, да и о чем было спрашивать и сомневаться? В дни великого праздника затем позвали нас, чтобы возвестить нам радость, т. е. свободу. Вышедши за стены крепости, глазам моим представилось обширное, как бы никогда не виданное пространство. Две Невы и по их берегам огромные здания, а более всего толпы народа, едущего и идущаго, неимоверно меня занимали. Я мечтал и радовался, что сегодни же, может быть, буду участвовать во всеобщем движении. Перешедши большую площадь пред коллегиями, вместо Сената препроводили нас в Юстиц-контору.

По докладу были мы немедленно впущены в судейскую. Тотчас присутствующий, с держимою в руках бумагою, поднявшись с своего места (чему последовали и другие члены) подходит к нам важно и громогласно читает. “Всеподданнейше взнесенный нам из Правительствующего Сената доклад, всемилостивейше конформовать соизволили: коллежского асессора Соколова, поручика Гиммеля, подпоручиков Радищева, Теляковского, Калигеевского и Винского, лишив чинов и дворянства, послать: Радищева и Теляковского — в Колу; Соколова, Гиммеля и Калигеевского — в Тобольск, Винского — в Оренбург, вечно на житъе”. Между тем вывели нас в подьяческую, тут добрый Мещерский, обливаясь слезами, заставил и меня плакать. Возвестили нам, что подводы и вожатые готовы, торопили, как можно, собираться, едва позволили кой-ка снарядиться необходимейшим. ив шесть часов ввалившись в ки-бигку, по освещенным, шумным радостию улицам, вывезен из преславнаго С-Петербурга», как оказалось, навсегда (177, 97–98).

Издавна было принято (и об этом пишут иностранцы), чтобы по дороге на эшафот и на нем самом приговоренный кланялся во все стороны народу, просил у людей прощения, крестился на купола ближайших церквей. Юль так описывает казнь троих мародеров на месте пожара в Петербурге в августе 1710 г.: «Прежде всего без милосердия повесили крестьянина. Перед тем как лезть на лестницу (приставленную к виселице), он обернулся в сторону церкви и трижды перекрестился, сопровождая каждое знамение земным поклоном, потом три раза перекрестился, когда его сбрасывали с лестницы. Замечательно, что будучи сброшен с нее и вися [на воздухе], он еще раз осенил себя крестом, ибо здесь приговоренным при повешении рук не связывают. Затем он поднял [было] руку для нового крестного знамения [но] она [наконец, бессильно] упала». Другому казненному удалось перекреститься даже дважды (810, 229–230). О казни П.П. Шафирова в Кремле в 1723 г. Берхгольц писал, что с возведенного на эшафот бывшего вице-канцлера сняли парик и шубу, Шафиров «по русскому обычаю обратился лицом к церкви и несколько раз перекрестился, потом стал на колена и положил голову на плаху» (150-3, 20–21).

Казненный в 1724 г. фискал, взойдя на эшафот, перекрестился на шпиль Петропавловского собора, повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда на казнь смотрел император и его приближенные, поклонился вновь, «затем снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову». Так же спокойно вел себя и обер-камергер Виллим Монс, возведенный на эшафот в октябре 1724 г., «при прочтении ему приговора., поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу» (150-4, 10–11, 74). М.И. Семевский сообщает, что, кроме того, Монс простился с пастором и подарил ему на память золотые часы