(135; 633-10, 441).
Важно, что Екатерина II стремилась не допустить в стране никакой гласной оппозиции. В 1764 г. подвергся опале митрополит Арсений Мациевич, который протестовал против церковной политики императрицы. Он был обвинен не только в оскорблении Величества, но и в попытке выступить против государыни, вообще светской власти. Позже Мациевича заточили в Ре-вельскую крепость. За сочувствие ему и «неотправление надлежащего моления о царской фамилии» был лишен сана и сослан на Соловки архимандрит Геннадий (633-7, 398–399). О преследовании за оскорбление Величества говорят списки заключенных Соловков, других монастырей, Шлиссельбургской крепости, где в 1796 г. наряду с одним из умнейших людей России «отставным поручиком Новиковым», посаженным «за держание масонской секты, за печатание до оной развращенных книг», сидели люди «за ложное и дерзкое разглашение» (208, 238). Между тем участь Новикова решили не надуманные и недоказанные обвинения, а то, что Новиков «был самостоятельным общественным деятелем… и этого было достаточно, по условиям того времени, чтобы вызвать против него гонения» (699, 292).
При Екатерине, как и сто и двести лет до нее, сказанное и написанное слово могло быть признано преступным, независимо оттого, кто, когда, при каких обстоятельствах его сказал и написал. Эта старинная норма права пережила Екатерину II и многие поколения правителей после нее. Причина в конечном счете заключалась в сохранении режима самодержавия, не допускавшего никаких сомнений в его неограниченном праве. В 1821 г. татарин Зябир Зелеев обвинялся в сказывании «дерзких слов, относящихся к высочайшему Его и.в. имени», за что был приговорен — «в страх другим» — к двадцати ударам кнута, клеймению и отдаче в вечную работу на золотые рудники Урала. Член Государственного совета адмирал Н.С. Мордвинов, известный своим либерализмом, не возражая против того, что «слова наказуемы бывают наравне с делами» и что «слово произнесенное может быть преступным», все же настаивал и на том, что это же слово «может быть и невинным: истинный смысл каждаго слова зависит как оно в речи помещено бывает и где стоит запятая, самое даже произношение дает словам различное значение. Злобный донощик может самое невинное слово обратить в уголовное преступление и подвергнуть [другого] невинно мучению» (746, 22–14; 480, 6–7). Перевирающий слышанные слова злобный доносчик, за спиной которого стояло поощрявшее его государство и политический сыск, был не риторической, а вполне реальной фигурой последних пяти сотен лет русской истории, и ниже, в главе об извете, о нем будет сказано подробно.
Итак, на протяжении примерно двух столетий складывается корпус государственных преступлений, включавший в себя огромное число разнообразных деяний, которые классифицировались как покушение на жизнь, здоровье и власть самодержца, а также оскорбление его чести. Конечно, среди дел политического сыска было немало таких, в которых шла речь о реальных покушениях, измене, сговоре, бунте и мятеже, т. е. о действиях, по-настоящему угрожавших государственной безопасности России и самодержца. Как уже сказано выше, оценивая корпус государственных преступлений, нужно иметь в виду и сильные корни средневекового сознания людей XVIII в., табуизированность их мышления, веру в реальность магического воздействия злого слова, жеста, мысли. Но, изо всех сил стремясь к победе историзма, не будем излишне упрощать мышление наших предков — современников Ньютона, Ломоносова, Баха, Вольтера, Лейбница и других гениев человечества всех времен. Ниже будет показано, что политический сыск, безжалостно боровшийся с «непитием за здравие» и подобными государственными преступлениями, оставался циничен и равнодушен ко всем несомненным (с точки зрения людей той эпохи) проявлениям чудесного, ко всем знакам, которые можно понять как послания с небес. Оценивая в целом всю массу известных мне дел политического сыска, невольно приходишь к выводу, что политический сыск был занят не столько реальными преступлениями, которые угрожали госбезопасности, сколько по преимуществу «борьбой с длинными языками». Корпус государственных преступлений, который в части «непристойных слов» раздувается до гигантских размеров, убеждает, что сыскные органы действовали в качестве грубой репрессивной силы для подавления всякой оппозиционности власти, искореняли в буквальном смысле каленым железом всякую критику действий власти, подавляли малейшие сомнения подданных в правомерности, законности ее намерений. Не исключаю, что развитие и разрастание корпуса государственных преступлений находится в прямой зависимости от авторитета власти, точнее — от степени осознания ею своей уязвимости, от опасений самодержцев и их окружения потерять власть. Основания для таких опасений были. В работе о самодержавии и государственных преобразованиях Петра Великого я стремился показать, что в неограниченности беспредельной власти самодержца заключалась не только его гигантская сила, но и его слабость. Не ограниченный в своих действиях самодержец оказывался не защищенным законом и другими правовыми и общественными институтами от дерзких посягательств авантюристов и честолюбцев (117, 287–290). По-видимому, самодержавие осознавало опасность для себя, исходившую и от более широкого круга людей. Довольно редко, но эти опасения проскальзывали в указах. Так было и в эпоху Петра Великого, которая справедливо расценивается в науке как апофеоз самодержавия. В «Духовном регламенте» 1721 г. одной из причин введения коллегиальной власти в церкви прямо выставлено опасение, как бы «простые сердца» в возможном споре царя и патриарха не примкнули бы к последнему, ибо народ выше ценит патриарха и вообще полагает, «что духовный чин есть другое и лучшее государство, и се сам собою народ тако умствовати обыкл. Что же егда еще и плевельныя властолюбивых духовных разговоры приложатся, и сухому хврасгию (хворосту. — Е.А.) огнь подложат? Тако простые сердца мнением сим развращаются, что не так на самодержца своего, яко (как. — КА) на верховного пастыря в коем-либо деле смотрят» и готовы «за него поборствовати и бунтоватися дерзают» (587-6, 317–318). Выражаясь языком советской науки, в этих словах выражено опасение самодержавия даже гипотетическим союзом народа и церкви. Словом, возвращаясь к теме данной главы, скажем, что осознаваемая слабость самодержавия вела к ужесточению им борьбы со всякими проявлениями оппозиционности, с «непристойными словами», к поощрению практики публичного «оперативного стука» о преступлении посредством пресловутого «Слова и дела!», наконец, к расширению корпуса государственных преступлений. К середине XVIII в. реформы Петра Великого по укреплению режима самодержавия с помощью «бюрократических технологий» дали реальные плоды и власть уже могла обойтись без преследования каждого, кто произнес фразу «Кабы я был царь…». Ранее столь эффективный защитный институт «Слова и дела» начал вырождаться, многие государственные преступления вроде «Название своего житья царством» или «Бросание печати или монеты с портретом государя просто, а не со злобы» в глазах даже суровых хранителей политического сыска стали казаться если не смехотворными, то уж не подлежащими наказанию кнутом и ссылке в Сибирь. «Ветер Просвещения» приносил из Европы свежие идеи гуманизма, терпимости, а вступление на престол незаурядной Екатерины II придало самодержавию черты благообразия, хотя институт сыска и индекс основных государственных преступлений против жизни, здоровья, власти и чести государя благополучно сохранился.
Глава 2Органы политического сыска и самодержавие
Понятия «Государево слово», «Государево дело», «Наше государево дело», «Верхнее государево дело» говорят об особой важности политических дел, о принадлежности их к исключительной компетенции самодержца На этом основании политический сыск строил всю свою работу, и сколько бы ни становились значительны права местных и центральных учреждений при расследовании политических преступлений, окончательное решение по ним выносил все же самодержец. Кричанье «Государева слова и дела!» тотчас выводило изветчика из обычных отношений, делало его причастным к «верховому», «великому», «тайному» (позже — «секретному») полю, сакральной сфере власти государя.
«Тайное» всегда есть принадлежность высшего, «Верхнего государева дела». С таким толкованием связано и название «Тайный приказ», и название органов политического сыска в XVIII в. Понятие «тайный» отмечает принадлежность слова, действия, документа или учреждения к исключительной компетенции высшей власти. Напротив того, у подданного не должно быть ничего тайного. Тайное у подданного могло быть только преступным. Тайное подданного есть темное. Люди, собиравшиеся по ночам, уже только поэтому вызывали у власти подозрение и казались опасными. Андрея Хрущова, как и других приятелей А П. Волынского, подолгу засиживавшегося у кабинет-министра, в сыске спрашивали: что они «таким необычайным и подозрительным ночным временем, убегая от света, исправляли и делали?» (5, 9).
Исключительность тайного как особо важного государственного дела видна и в том, что в документах политического сыска так часто встречаются заявления изветчиков, что «Государево слою и дело» они могут сообщить тайно, один на один, только самому государю. Известно, что Петр I лично выслушивал некоторых из изветчиков — тех, кто особенно настаивал на этом. Так, царь сам допрашивал Родиона Семенова — крепостного князя Хилкова, который даже под пыткой отказывался открыть Ромодановскому «Слово и дело» на своего помещика и согласился сделать это только в личной беседе с царем да, (322, 116–125; 212, 39). В 1719 г. поляк Григорий Носович донес на русского посланника в Польше князя Г.Ф. Долгорукого по делу об измене, «которого никому, кроме самого Его ц.в., объявить не хотел, о чем и перед Сенатом спрашиван и по допросу ничего не показал» и в итоге также удостоился встречи с царем