После издания закона 1722 г. православный священник оказывался в тяжелейшем положении. Донести на духовного сына для него было равносильно нарушению закона веры, не донести значило преступить не менее страшный закон земного владыки. Словом, вечная дилемма русского человека: либо Родину продать, либо душу. На духовного сына положиться также было нельзя: ведь он мог, подчас под пытками, сказать, что о его преступлении из исповеди знает священник. Такому священнику угрожало жестокое наказание, как и было в 1718 г. с духовным отцом упомянутого выше подьячего Докукина московским попом Авраамом. За недонос на Докукина попу объявили смертную казнь, которую заменили наказанием кнутом, урезанием языка, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу в вечную работу. Оказалось, что на следствии с помощью страшных пыток у Докукина вырвали признание в том, что накануне преступления он был на исповеди у отца духовного и рассказал ему о своем желании подать лично Петру протест против порядка престолонаследия. Авраама казнили за то, что ему «надлежало было… о том донести же где надлежит, а он о том не донес и тем своим зловымышленным делом весь[ма] оного поощрил» (8–1, 16 об.).
В подобной же ситуации в 1738 г. оказался и священник Федор Кузнецов. На допросе в Тайной канцелярии И.А. Долгорукий сказал, что, живя в ссылке в Березове, он исповедовался у местного священника Кузнецова и признался ему на исповеди, что в 1730 г., незадолго до смерти Петра II, он составил и подписал за умирающего императора завещание, на что священник, отпуская грех, сказал: «Бог-де тебя простит!» (719, 168). После признаний Долгорукого попа немедленно допросили, действительно ли Долгорукий ему говорил о фальшивом завещании, и, убедившись в этом, сурово наказали. Страшной стороной разглашения исповеди было то, что священник становился изветчиком, но без свидетелей. Поэтому на следствии его могли обвинить во лжи и в оговоре своего духовного сына. В 1725 г. генерал Михаил Матюшкин рапортовал из Астрахани в Петербург, что Покровской церкви поп Матвей Харитонов сообщил ему, что «был у него на духу солдат и сказывался царевичем Алексеем Петровичем». Поп прогнал самозванца и дал знать о нем властям. Когда «Алексея Петровича», который оказался извозчиком Евстифеем Артемьевым, схватили, то он показал, что называться царевичем Алексеем его «научал»… сам поп Матвей, которого тотчас же арестовали и заковали в колодки. И лишь на последующих пытках самозванец «сговорил», т. е. снял, с попа обвинения. После этого Артемьева увезли в Москву в Преображенский приказ, попа же по-прежнему держали под караулом. Так продолжалось целый год. Астраханский епископ Лаврентий, которому жаловались родственники попа-колодника, писал летом 1725 г. в Синод, что попа Матвея нужно, «яко оправданного освободить, понеже и впредь кто будет объявлять на исповеди священникам какие царственные дела, то священник, опасаясь такой же беды и долговременного за арестом содержания, о намеренной злобе доносить бояться будет». Матвея привезли в Москву, а потом отравили в Петербург, в Синод, но совсем не за наградой, а с указом: «обнажить священничество», т. к. он обвинен «в важном Ея и.в. деле». Иначе говоря, подозрения с законопослушного попа так и не сняли (598, 9-12; 730, 282–283).
Впрочем, не будем особенно горевать над судьбой всех без разбору русских священников того времени. Среди них было немало людей, готовых доносить на кого бы то ни было. При этом они, защищенные рясой от тяжелых наказаний, не боялись злоупотреблять своим духовным чином. 2 ноября 1733 г. был издан указ, в котором говорилось, что многие священники и монахи ведут безнравственную жизнь и «к тому же многие с дерзости сказывают за собою Наше дело или слово, не ведая того за собою и ни за кем и за то чинятся им означенные легкие наказания». Теперь нарушителей указа ждали кнут и ссылка в Сибирь, правда, без обычного в таких случаях урезания ноздрей (589-9, 6506).
Можно понять глубокую задумчивость и сомнения изветчика, собирающегося донести на какого-то человека. Ведь не знал он наверняка, сможет ли «довести» свой извет, не подведут ли его свидетели, сумеет ли он сам выдержать очные ставки и пытки. Вдвойне возрастали сомнения изветчика, когда заходила речь о доносе на влиятельного, «сильного» человека. Изветы на «вышних», высокопоставленных лиц были всегда чрезвычайно опасны для изветчика. Все попытки донести на злоупотребления князя Ромодановского (а он был в Москве настоящим царьком) приводили только к наказанию доносчиков, причем без всякого расследования их изветов. Опасно было вставать и поперек пути такого отъявленного вора, каким был А.Д. Меншиков. Даже когда полковник А.А. Мякинин, только что назначенный царем генерал-фискалом, сумел уличить Меншикова в утайке в течении 20 лет налогов с одной из своих крупных вотчин, светлейший нашел-таки способ расправиться с генерал-фискалом. Мякинина отдали под военный суд и приговорили к расстрелу, замененному ссылкой в Сибирь (см. us, 92–93). В 1717 г. колодник Яков Орлов донес, что во время сидения в Преображенском приказе под караулом «присмотрил» он «за Преображенскими судиями и за подьячими в царственных великих и в иных делах многие неправды, и в тех царственных делах ответчикам поноровки, а имянно за самим судьею… Ромодановским знаю измену немалую, и ответчикам поноровки, и таким поноровка, и освобождены ис под караулу». Извет был послан в Тайную канцелярию, Орлова допросили, он уточнил свой донос. Но после этого заявления никакого расследования по делу о злоупотреблениях в Преображенском приказе практически не велось, хотя некоторые факты, приведенные Орловым следствию, можно было проверить. Так, Орлов сообщал об извете в 1718 г. десяти узников, донесших о взятках и злоупотреблениях Ф.Ю. Ромодановского и его приказных. Дело это расследовал А.И. Ушаков. Он пришел к выводу, что «приказной неисправы и взятков не явилось, о чем по имянному Его и.в. указу 718 году марта 18 дня за подписанием князя… Ромодановского им, ворам, верить в том не велено». Иначе говоря, в 1720 г. донос Орлова расследовал в Тайной канцелярии Толстой, заместителем которого был тот же самый Ушаков. А ворон ворону, как известно, глаз не выклюет, если нет, естественно, каких-то особых причин. При этом заметим, что с названными доносчиками расправились жестоко: пятерых из них казнили, а трое умерли под пытками. Выводы Тайной канцелярии были основаны исключительно на присланном самим Ромодановским экстракте об упомянутых Орловым делах. В заключении Толстого сказано: «И измены Ромодановского и дьячей, и подьяческой неправды, и ответчиком поноровки по присланным выпискам не явилось». Орлова приговорили к ссылке на каторгу (19, 4 об., 53 об., 59). В 1719 г. бывший фискал Ефим Санин донес «о минувших вершенных важных делах, якобы оные не следованы и уничтожены, будто других поноровкою, он же показал хищников интересу и преступников укрывает… генерал Бутурлин, генерал-маэоры Ушаков, Дмитриев-Мамонов». Как и в других случаях, показания изветчика не проверяли и приговорили его к смертной казни (9–3, 107).
Всем известно, чем кончилась история Кочубея и Искры, донесших Петру I в 1708 г. об измене Мазепы. Мог бы стать доносчиком на гетмана и генеральный писарь Орлик, который знал все тайные планы и «пересылки» Мазепы со шведами. Но гетман не раз предупреждал генерального писаря: «Смотри, Орлик, будь мне верен: сам ведаешь, в какой нахожусь я милости. Не променяют меня на тебя. Ты убог, я богат, а Москва гроши любит. Мне ничего не будет, а ты погибнешь!» И Орлик, у которого, как пишет Н.И. Костомаров, «шевелилось искушение» сделать донос на гетмана, все-таки удержался от этого. «Устрашила меня, — говорил он, — страшная, нигде на свете не бывалая суровость великороссийских порядков, где многие невинные могут погибать и где доносчику дается первый кнут; у меня же в руках не было и письменных доводов» (412, 605).
Любопытно, что когда 17 сентября 1707 г. в Преображенский приказ явился иеромонах Никанор, которого Кочубей послал в Москву с доносом на Мазепу, то Ромодановский, обычно ревниво относившийся к попыткам других приказов и воевод заниматься политическими делами, вдруг передумал — он послал Никанора в Монастырский приказ к И.А. Мусину-Пушкину, формально ведавшему церковниками и монахами. Однако Мусин-Пушкин был умен и тоже не хотел вставать поперек дороги могущественному Мазепе. Он переправил изветчика с его делом в Боярскую комиссию, заседавшую в Ближней канцелярии — тогда высшее правительственное учреждение. Вскоре Ромодановский оттуда получил указ: «Бояре, слушав (допрос Никанора. — Е.А.) приговорили его, монаха, и распросные речи отослать к тебе… в Преображенский приказ» (357, 61). Пришлось по доносу Кочубея начинать сыск.
В 1725 г. архимандрит Чудовского монастыря Феофил, объясняя в своей челобитной, почему он ранее не донес на попавшего в опалу архиепископа Феодосия в говорении «непристойных слов» о Петре I и царствующей императрице Екатерине I, писал, что «доносительным способом… того не объявлял», т. к. Феодосий был человеком влиятельнейшим при дворе (что само по себе делало положение возможного изветчика опасным). Феодосий казался деятелем, заботящимся о благе страны, и поэтому позволял себе критические высказывания по разному поводу. Кроме того, эти речи Феодосия нельзя было трактовать просто как враждебные. Они были «обоюдныя, сумнительный толк имеющим и якобы похвальныя с досадительными смешанныя». Их можно было понимать двояко и не всегда однозначно как «непристойные» (572, 171–173).
Петр Еропкин — конфидент Волынского — в ответ на вопрос следователей, почему он не донес о преступных высказываниях кабинет-министра, отвечал, что доносить на Волынского боялся. Он, зная о влиянии этого «человека знатного», опасался, что ему не поверят (6, 26 об.). Один из свидетелей по делу Грузинова в 1800 г., казак Зиновий Касмынин, объяснял свое недоносительство о «непристойных словах» Грузинова: «И все вышесказанные слова, хотя и считал важными, но замолчал, нигде об них по команде недоносил, а того ж дня… увидясь… с сродственником его, есаулом Рубашкиным, пересказывал только ему одному, но он мне говорил, чтоб я о том молчал и никому не говорил, ибо-де он, Грузинов, от того может опосля отпереться, а вы-де сопреете в тюрьме»