Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке — страница 55 из 176

(704-19, 118). Потом он послал во дворец свою дочь Марию — невесту царя, а также жену, написал послания сестре царя Наталье Алексеевне, своим коллегам-верховникам. Да и потом он неустанно слал знакомым письма с просьбой о помощи и содействии, заставлял свою жену и дочерей писать к женам и дочерям этих сановников. Стоит ли говорить, что никто ему не помог.

Андрей Иванович Остерман

Почувствовав приближение опалы, устремился по «благодетелям» и Артемий Волынский. Временщик Бирон — главный его погубитель — кабинет-министра не принял, а фельдмаршал Миних в помощи Волынскому отказал (304, 141). Вот и Массон-младший в отчаянии поехал к своему давнему знакомому, Алексею Аракчееву, который некогда служил под командой его брата и был с ним в хороших отношениях. Но на просьбу замолвить словечко перед государем входивший тогда в силу временщик сказал, что взял себе за правило не мешаться в чужие дела и, зевая, удалился почивать (635, 365–368). В этом также состояла логика опалы. Каждый думал о себе, и все, как прокаженного, сторонились вчерашнего счастливца. «Куда девались искатели и друзья? — вспоминала в своих мемуарах Н. Б. Долгорукая в первые дни опалы семьи Долгоруких. — Все спрятались и ближние, отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня боятца чтоб встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лутше б тому человеку не родитца на свете, кому на время быть велику, а после прийти в несчастье: все станут презирать, никто говорить не хочет!» (273, 28).

Поддерживать опального человека, ходатайствовать за него и даже ездить к нему считалось крайне опасным. Для этого требовалось большое мужество и даже самопожертвование, на которые царедворцы в большинстве своем способны не были. К опальному Волынскому по-прежнему ездил только граф Платон Мусин-Пушкин. Потом в Тайной канцелярии его с пристрастием допрашивали, зачем он, зная об опале кабинет-министра, к нему все-таки ездил, «не для заговорили?» (4, 4 об.-5). Простые человеческие чувства-дружба, верность, сочувствие — как возможные мотивы поведения человека сыску были всегда непонятны. Да и сам попавший в опалу стремился избегать встреч и разговоров, которые могли бы бросить на него тень и усугубить государев гнев. Екатерина II вспоминала об опале Лестока в 1748 г.: «По вечерам императрица собирала двор у себя в своих внутренних апартаментах и происходила большая игра. Однажды, войдя в эти покои Е.в., я подошла к графу Лестоку и обратилась к нему с несколькими словами. Он мне сказал: “Не подходите ко мне!”. Я приняла это за шутку с его стороны, намекая на то, как со мной обращались, он часто говорил мне: “Шарлотта! Держитесь прямо!”. Я хотела ему ответить этим изречением, но он сказал: “Я не шучу, отойдите от меня!”. Это меня несколько задело и я ему сказала: “И вы тоже избегаете меня”. Он возразил мне: “Я говорю вам, оставьте меня в покое”. Я покинула его, несколько встревоженная его видом и речами. Два дня спустя, в воскресенье, причесывая меня, мой камердинер Евреинов сказал мне: “Вчера вечером граф Лесток был арестован и говорят, посажен в крепость”. Тогда одно только название этого места уже внушало ужас» (313, 140).

Тревожные мысли терзали человека, над головой которого нависла гроза царского гнева. Он напряженно вспоминал все обстоятельства своей жизни за последнее время, думал о тех, кто мог бы ему навредить. Так, Массон, подумав, что все его дело возникло из-за неосторожных высказываний старшего брата и что ему лично ничего не угрожает, бросился во дворец к своему покровителю графу Н. И. Салтыкову. Массон был дружен с его сыновьями. Вельможа, выслушав Массона, сразу же сказал, что положение молодого человека неважное. «Не заблуждайтесь на этот счет, — сказал мне граф, — я нынешним вечером был зван два раза к императору собственно по поводу вас. Он вас считает человеком опасным и дело вашего брата тут ни при чем: оно не делает разницы во мнении императора..» «Но какое же преступление мое? В чем я обвиняюсь?» — воскликнул Массон. Салтыков отвечал словами, которые применимы к большинству известных случаев государевой опалы: «Достаточно того, что император вас подозревает и не доверяет вам, а я при этом не могу поручиться за ваши политические мнения» (635, 562).

Выше уже сказано, что состояние «подозрения» было видом государственного преступления, а человека «подозрительного» преследовали как преступника, причем он мог и не знать, в чем же состоит причина недоверия к нему самодержца. Массон, его брат, как и другие люди, попавшие в подобное положение, без конца и на все лады перебирали различные причины высочайшего неудовольствия. Они вспоминали каждое свое неосторожно сказанное слово, подозревали окружающих в интригах, но могли так до конца своей жизни и не узнать истинную причину государева гнева. «Я был осужден, — пишет Массон, — не бывши обвиненным и даже допрошенным: меня оставили в полнейшей неизвестности о причинах моего задержания, так что уже сам я вынужден был искать их или в разборе собственных, совершенно невинных поступков, или предполагать эти причины в необъяснимом предубеждении императора. Был ли я жертвою политической его подозрительности по отношению к его сыну или простого каприза? Этого я не знал, да и не знаю до сих пор». Через несколько дней после высылки мужа жена Массона подстерегла Павла I возле Зимнего дворца и со словами: «Правосудия, государь! Молю о правосудии мужу, не о помиловании!» — бросилась наперерез императору, сидевшему на лошади. И все равно ничего в судьбе ее мужа не прояснилось. «Ваш муж и его брат виноваты — отвечал Павел, — а я люблю порядок у себя в империи. Отойдите прочь, если не хотите попасть под ноги моей лошади!» Несчастная женщина ухватилась за узду лошади, а потом упала в обморок Император проехал мимо (635, 582). «Размышления эти, — писал потом Массон о первых днях опалы, — не давали мне покоя, так что я вдруг вскочил с постели перебирать свои бумаги, чтобы уничтожить из них все, какие могли бы показаться подозрительными и повредить мне или моим друзьям…»

Массон давно жил в России, поэтому поступал совершенно правильно. Особенно тщательно он изорвал свой дневник, в который заносил заметки и наблюдения о жизни двора. Дневниковые записи, рукописи записок и книг, а также письма обычно становились самыми опасными уликами при разоблачении государственных преступников. За 57 лет до этого также поспешно жег бумаги перед арестом Волынский. На вопрос следователей, почему он уничтожил в огне черновики своих бумаг и каково их содержание, Волынский отвечал, что «оне мне более не были нужны», но потом признался, что опасался неприятностей, если его черновики кому-то попадут на глаза и это ему «причтется». Дело в том, что в них было немало черновых отрывков проекта о «поправлении государства». Волынский боялся, что любая фраза из проекта может на следствии ему повредить. Тогда же он сжег и перевод с латыни книги Юста Липсия, которую считал для себя также «опасной» (3, 128, 162 об., 177 об., 212 и др.). И это правильно — внимание следователей привлекали все заметки на полях прочитанных преступником книг, все выписки и конспекты. Составителя их вопрошали, зачем он читал эти книги, зачем конспектировал и в чем смысл каждого значка и пометы на полях (775, 678). В 1748 г. по ночам свои бумаги перебирал и почувствовавший близость опалы Лесток. Часть документов он уничтожил, а часть передал знакомому дипломату (760, 50). Жег документы или передавал их друзьям накануне ареста в 1757 г. и погубивший ранее Лестока канцлер России А.П. Бестужев-Рюмин. Нет сомнений, что избавлялись от своего архива все, кто ждал ареста, — каждая строчка могла быть «поставлена в строку» арестанту, невинные личные, интимные записи, глухие пометки становились уликой, вели людей к смерти на эшафоте и на каторгу.

Много тяжелых минут пережил до рокового стука в дверь попавший в Петропавловскую крепость в 1779 г. по обвинению в банковской афере Г.С. Винский. Его воспоминания передают нарастающее напряжение, которое предшествовало аресту. Винский пишет, что поначалу он, столичный шалопай, прожигавший жизнь на деньги, полученные из банка под залог, пропускал мимо ушей все разговоры и слухи о начавшемся следствии по этому делу. В августе приятель Соколов рассказал ему, что комиссия под руководством А.И. Терского — обер-секретаря Сената открыла свою работу в Петропавловской крепости и что «в равелине Св. Иоанна, в казематах, с великою поспешностию строят много чуланов, что, кроме Кашинцова (обвиненного в банковском подлоге поручика — Е.А.) и его товарищей, взято уже в комиссию еще несколько людей, касательно банка. Обо всем я слушал весьма равнодушно. В сентябре глухо начали поговаривать о сей комиссии в городе; догадывались, что открыт важный заговор, ибо по строгости не другое что могли заключить. К концу сентября и в начале октября стали люди видимо пропадать: иной, поехавши в гости, остался там навсегда; другой, позванный к своему генералу, исчез невидимо, из гвардейских полков многие — в безвестную команду [отправлены]» (187, 73).

8 октября Соколов рассказал Винскому, «что в крепость уже множество натаскано», чем слегка насторожил беззаботного гуляку. На следующий день его уже как следует напугал слуга соседа — офицера Брещинского, прибежавший к Винскому с рассказом о том, что утром за его барином приехал аудитор от командира генерала Салтыкова, и барин не вернулся не только к обеду, но и к вечеру, и что нет его и до сих пор. Слуга бегал к генералу на дом, побывал у всех знакомых Брещинского — нигде не видали и не слыхали. «“Ах, сударь, — плакал слуга, — наведайтесь вы, не узнаете чего-нибудь?” — “Хорошо, мой друг, я иду со двора, постараюсь”. А между тем сам думаю: “Чорт возьми наведыванье, как бы самого не зацепили, не лучше ли от этого штурму куда-нибудь уклониться? Но как оставить жену? Куда ехать? И с чем ехать?” Невольное раздумье и глупое надеяние удерживали меня в моей беспечности».