Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке — страница 81 из 176

(775, 471–472). Так, уже в начале «роспроса» следователи пытались найти социальные и родственные связи Решилова со старой оппозицией Петру и выявить его «вредное нутро». Если же в ходе допроса следователи оказывались недовольны показаниями ответчика, то именем верховного правителя они предупреждали его о печальных последствиях неискренних показаний, точнее — о неизбежной при таком повороте событий пытке: «Буде же и ныне по объявлении тебе, Прасковье, Ея и.в. высокого милосердия о вышепоказанном истины не покажешь, то впредь от Ея и.в. милосердия к тебе, Прасковья, показано не будет, а поступлено будет с тобою, как по таким важным делам с другими поступается». Так была передана княжне Юсуповой в 1735 г. воля императрицы Анны (322, 366–367).

Сыскной процесс после ареста и первоначального допроса ответчика шел в основном по одному из двух путей. При первом варианте ответчик сразу признавался и подтверждал произведенный на него извет. Так часто бывало, когда люди кричали «Слово и дело» «с пьяну», «сдуру», «с недомыслия». Потом, протрезвевший («истрезвясь») или одумавшийся ответчик сразу же начинал каяться в содеянном. Но чаще процесс шел по второму, более сложному пути, когда показания изветчика и ответчика, а нередко и свидетелей не совпадали.

В сыскном процессе ответчик оказывался в неравном с изветчиком положении. Форма сыскного процесса не позволяла ответчику ознакомиться с содержанием извета и выстроить линию своей защиты. Законы и установления о сыске не предполагали этого непременного элемента всякого состязательного процесса. О сути обвинений ответчик узнавал непосредственно на допросе. В этом состояло существенное расхождение процесса сыска с нормами процессуального права, принятыми в состязательном суде. Согласно указу «О форме суда» 1723 г., судье, взявшемуся задело, надлежало «прежде суда… дать список ответчику с пунктов, поданных челобитчиком для ведения ко оправданию». Отточия мною поставлены умышленно: в оригинале на их месте сделано (в скобках) исключение, предназначенное как раз для ведения сыскного, политического процесса: «…(кроме сих дел: измены, злодейства или слов, противных на императорское величество и его величества фамилию и бунт)» (5872-7, 4344). Иначе говоря, все государственные преступления подпадали под это исключение, и поэтому ответчик никогда не получал «для ведения ко оправданию» копию извета. В проекте Уложения 1754 г. прямо сказано, что ответчикам «с поданных на них доносных пунктов списков или копий не давать, но распрашивать их как злодеев» (596, 2).

Человек, ставший ответчиком в политическом сыске, прекрасно понимал, что последует за его безусловным признанием правоты сделанного на него извета — ведь, согласно закону, признание ответчика в совершении преступления позволяло судье уже вынести приговор. Более того, даже если допрос начался с признания ответчиком извета, ему не становилось лучше — в подтверждение признания ответчика все равно пытали (см. ниже). Поэтому ответчик часто «запирался» («в говорении означеннаго не винился») или признавал обвинения лишь отчасти, с оговорками. Оговорки же эти, по принятым тогда правилам сыска, были крайне нежелательны — ведь варианты сказанных «непристойных слов» рассматривались уже как другие «непристойные слова», т. е. как преступление. Часто бывало, что ответчик признавался в говорении «непристойных слов», но при этом уточнял, что, произнося эти слова, он имел в виду что-то другое, во всяком случае не то, о чем донес на него изветчик, неверно интерпретируя его слова как оскорбление чести государя. В другом случае ответчик, соглашаясь в целом со смыслом переданных изветчиком «непристойных слов», настаивал на том, что сказанное не было в столь грубой и оскорбительной форме, как это подает в своем доносе изветчик.

Все эти уточнения следователи называли «выкрутками». В 1718 г. киевлянин Антон Наковалкин сказал своему спутнику подьячему Алексею Березину: «По которых мест государь жив, а ежели умрет, то-де быть другим». Березин донес на Наковалкина в Тайную канцелярию. И на допросе Наковалкин объяснил свою фразу так: «Ныне при Царском величестве все под страхом и мо[гут] быть твердо, покамест Его ц.в. здравствует, а ежели каков грех учинится и Его ц.в. не станет, то может быть что все не под таким будут страхом, как ныне при Его величестве для того, что может быть, что он, государь царевич Петр Петрович будет не таким что отец его, Его величество». Так Наковалкин формально признал извет, но трактовал сказанное им как нечто весьма похвальное Петру I. Но «выкрутка» мало помогла Наковалкину: его пороли вообще уже за саму тему разговора — как известно, рассуждать о сроке жизни государя было запрещено. В декабре 1722 г. было начато знаменитое дело «о полтергейсте» в Троицкой церкви в С.-Петербурге. Когда дьякон Федосеев узнал о страшном ночном шуме и грохоте на запертой колокольне, он не только согласился с протопопом Герасимом Титовым, сказавшим, что на колокольне возится «кикимора», черт, но добавил фразу, которая живет с Петербургом уже третье столетие: «Питербур-ху пустеть (пусту. — Е.А.) будет». На следствии в Тайной канцелярии дьякон стал «выкручиваться», и смысл его «выкрутки» свелся к следующему: «А толковал с простоты своей в такой силе: понеже-де Императорского величества при С.-Питербурхе не обретается и прочие выезжают, так Питер-бурх и пустеет». Федосееву, конечно, не поверили и спросили о возможных сообщниках, намеревавшихся опустошить столицу: «Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Питербурха?» (664, 89).

Арестованный в 1722 г. монах Иоаким (в миру Яков) обвинялся в произнесении следующих слов об императрице Екатерине Алексеевне: «Она нам какая царица, она прелюбодейка, нам царица старая (Евдокия. — Е.А.), а эта-де прелюбодейка». На допросе и во время пыток Иоаким пытался привлечь на помощь Евангелие и сказал: «Те слова суще он, Яков, говорил для того, что в Евангелии от Матфея написано: «Аще пустит муж жену и поимеет иную прелюбы творит” и он-де с того Евангелия означенные слова про нее, Великую государыню императрицу и говорил» (322, 85; 31, 8об.). «Выкрутка» Якову не помогла — ссылка на Евангелие в Тайной канцелярии аргументом не считалась. В 1723 г. пытался «выкрутиться» швед Питер Вилькин, сказавший при многих свидетелях, что царю Петру I никак больше трех лет не прожить. В «роспросе» он утверждал, что «три года жить Его и.в. таких слов я, Питер, не говаривал», а якобы говорил, что царь проживет еще лет десять. На последнем показании, несмотря на обличение доносчика и свидетелей, Вилькин настаивал даже под угрозой пытки. Кажется, он рассчитывал, что, «накинув» 51-летнему царю еще семь лет жизни, он спасет себя, — прожить 61 год по тем временам мог желать себе каждый. По-видимому, «версия» Вилькина о десяти отпущенных царю годах жизни вполне устроила Петра I. Царь приказал болтуна «сечь батоги нещадно» и выпустить на свободу (664, 89, 93–94; 78, 275, 215).

Все эти «выкрутки» усложняли и затягивали расследование: формальная сторона дела (в данном случае установление буквальной точности сказанного «непристойного слова») требовала дополнительных допросов и справок. Проблемы ответчика в конечном счете сводились к тому, что в те времена не существовало презумпции невиновности. Ответчику предстояло самому доказывать свою невиновность, даже в том случае, когда изветчик оказывался бессилен в «доведении» извета. В «Кратком изображении процессов» об этом сказано ясно: «Должен ответчик невиновность свою основательным показанием… оправдать и учиненное на него доношение правдою опровергнуть» (626-4, 414). Конечно, у ответчика была возможность представить свидетелей своей невиновности, но анализ политических дел за длительный период убеждает, что в политическом процессе свидетелями выступали преимущественно люди, представленные изветчиком, шире — обвинением, и только в том случае, когда они отказывались признать извет, их можно условно причислить к свидетелям ответчика.

Следователи стремились по возможности быстрее достичь результата, а именно признаний ответчика своего преступления и вины. Это признание в юриспруденции того времени имело, как писал юрист XIX в. М. Михайлов, «такую силу несомненности, что оканчивало разбор судебного дела» (173, 127), но только — добавим от себя — не в политическом процессе, ибо после этого от ответчика требовали подробно рассказать о целях, мотивах, средствах, способах преступления и, конечно, о сообщниках, а также (в отдельных делах) о возможных связях с заграницей. И хотя в законодательных записках Екатерины II «постижение подлинной истины», т. е. выявление всех обстоятельств совершенного преступления, выдвигалось на первый план при расследовании преступлений, тем не менее эта цель оставалась только благим пожеланием просвещенной государыни даже в ее гуманное время. По-прежнему, как и раньше, главным для следствия оставалось достижение безусловного признания преступника. Этой истинной и неизменной цели следствия соответствовала вся обстановка «роспроса», который велся при сильном психологическом давлении на человека. При этом ответчика долго «выдерживали» (нередко в цепях) в душной, грязной колодничьей палате, в компании со страшными безносыми и безухими ворами, нередко в полной неизвестности относительно причины ареста. В записках Григория Винского дается яркое описание, как я думаю, типичной работы сыска с новым «клиентом». Для начала арестованного Винского без предъявления каких бы то ни было обвинений неделю продержали в темной, сырой камере. Эту одиночку использовали для «подготовки» подследственного, который от ужаса и тоски три дня ничего не ел и не пил, а все время напряженно думал о возможных причинах ареста и заточения. Приведенный в присутствие Винский, грязный, небритый, с беспорядком в одежде, увидел сидящих за столом чиновников во главе с обер-прокурором Терским, известным в народе по прозвищу «Багор» (286-1, 314).

Терский встретил узника грозной речью: именем императрицы он предупредил Винского, что целью расследо