за недонос их на помянутого Курносова о вышепоказанных непристойных словах» (42-5, 137, 162).
Батоги получили двое драгун-свидетелей, подтвердивших донос изветчика Ивана Федорова. Их объяснения, что они «о тех [непристойных] словах не доносили многое время… простотою, обнадеясь на помянутого Федорова, что будет доносить тот Федоров», были отвергнуты следствием, ибо, как сказано в протоколе допроса, «им надеетца в том на оного Федорова не подлежало, а довелось было им донесть самим в скорости и за то учинить им наказанье — бить батоги и свободить» (42-2, 199). Слышавших «непристойные слова» Щербакова свидетели присутствовали при экзекуции уличенного ими преступника Эго, согласно приговору, делалось им в назидание, чтобы свидетели на будущее знали: доносить нужно не мешкая, в «самой скорости».
Мудро поступил в 1703 г. казак Осип Лисицын. Он донес на Михаила Полунина, как только услышал в числе других, что тот кричал «Слово и дело». На следствии он объяснил, что донес «из опасения, чтобы ему, как свидетелю, не быть в ответе», а посему «явился сам в Преображенский приказ И сам объявил о том» (9–3, 88 об.; 88-1, 51 об.-52).
Четверо свидетелей по делу монаха Лаврентия в 1733 г. были биты плетью, «дабы впредь в том имели они осторожность», т. к. «где надлежит многое время собою не донесли, а показали уже как означенной изветчик доносил на оного иеромонаха Лаврентия дело, касающееся к чести Ея и.в.». Свидетели по делу попа Логина, которые также слышали «важные непристойные слова» преступника, понесли более суровую кару. В приговоре о них сказано: «Показали, что недоносили якобы простотою, чему верить невозможно, понеже о том надлежало было им донести в скорости, но они того не учинили и зато оным учинить наказание — бить плетьми и послать в Сибирь, в Охотский острог» (42-4, 119, 62). Получается что, услышав «непристойные слова», в Тайную канцелярию должны были устремиться наперегонки все присутствующие при произнесении преступных слов. Кто добежит первым, тот считается изветчиком, а отставшие — только свидетелями.
Но свидетеля поджидали трудности, даже более серьезные, чем кара за недостаточно быстрый бег в сыскное ведомство. Хуже всего было положение свидетеля того изветчика, который на следствии отказывался от своего извета. Тем самым донос считался ложным, соответственно — и свидетельство по нему. Отрекшийся от доноса изветчик губил и своего свидетеля. В 1713 г. вор и убийца Никита Кирилов перед началом пытки в Преображенском приказе кричал «Государево дело» и на допросе у Ф.Ю. Ромодановского показал на пятерых посадских и крестьян как на раскольников и произносителей «непристойных речей» о царе Петре I. В подтверждение Кирилов слался на сидевшего в тюрьме Денежного двора фальшивомонетчика Ивана Бахметева, который всех названных раскольников знал лично. Бахметев, сам приговоренный к смертной казни преступник, полностью подтвердил извет Кирилова.
Однако на седьмой (!) пытке сам Кирилов, до этого упорно стоявший на своем извете, изменил показания и признался, что оклеветал названных им людей («поклепал напрасно»), так как «чаял себе тем изветом от смертной казни свободы». В том же показании он признал, что «свидетеля денежного воровскаго дела мастера Ивашку Бахметева в тех словах лжесвидетельствовать научил он же, Никитка, как (т. е. когда. — Е.А.) он, Никитка, с ним, Ивашкою, сидел в Преображенском приказе в одной бедности за караулом прежтого извету… и как он, Никитка… в вышеписанных словах на вышеупомянутых Ивана Андреева с товарищи в том извещал и того Ивашку в свидетельство написал для того, что по наученью его тот Ивашка тем словом в свидетельстве сказать хотел… И ныне он, Никитка говорит подлинную правду». Поднятый на дыбу свидетель Бахметев признался в лжесвидетельстве и показал, что «тот Никитка говорил ему, Ивашке, чтоб он, Ивашка, сказал ложно по его, Никиткиным, словам для того ты-де в тех словах избавишься от смерти». По приговору 25 августа 1714 г. обоих преступников казнили (325-2, 99-103).
Дело каторжника Дмитрия Салтанова по доносу на матроса Василия Мешкова, начатое в 1723 г., также интересно тем, что Салтанов предъявил свидетеля, который после пытки повинился, что он «в болезни сказал, что не слыхал конечно, а сперва салгал по наученью изветчика Салтанова, понеже он ему говорил мы-де будем на свободе». На пытке и сам Салланов «винился, что оными словами матроза поклепал напрасно для того, чтоб с каторги получить себе свободу и свидетеля солгать научал» (9–3, 175–176).
В 1728 г. живший в подмосковной вотчине княгини Марии Куракиной земский дьячок Дмитрий Зернов подслушал, как хозяйка, сидя за обеденным столом со своим гостем князем Михаилом Белосельским, говорила «непристойные слова» о государе Петре II. Зернов кричал «Слово и дело» и ссылался на свидетелей — дворовую «жонку» Куракиной, да на двух горничных, которые вместе с ним подслушивали разговор господ. Однако дворовые свою госпожу не выдали, и в итоге дьячок оказался лжесвидетелем (659, 21).
Словом, в политическом процессе человек мог, по воле следователей и сопутствующих расследованию обстоятельств выступать одновременно и свидетелем, и ответчиком, причем граница этих столь разных в принципе статусов становилась юридически и фактически неуловимой. Так было с арестованным в 1740 г. по делу Бирона кабинет-министром А.П. Бестужевым-Рюминым. Он привлекался к делу Бирона как свидетель (это видно из вопросов следствия), но после своего отказа подтвердить показания против Бирона тотчас превратился в ответчика и подвергся опале как государственный преступник — сообщник бывшего регента (248, 61–62). При этом со свидетелем могли поступить как с ответчиком — отравить его на дыбу, пытать. В проекте Уложения 1754 г. закреплялась практика такого обращения со свидетелем и без всяких околичностей говорилось, что после должного увещевания свидетелей можно «и подлинно к пытке приводить, и первым градусом умеренно пытать можно, когда по их ответам явно значит, что они истину по тому делу утаят» (596, 22).
После вышесказанного становится понятно, почему свидетелю было так сложно: в ходе следствия ему предстояло проскочить между Сциллой соучастия в ложном доносительстве (в случае, если изветчик в ходе расследования отказывался от доноса) и Харибдой недоносительства (если ответчик признавал извет, вследствие чего свидетеля могли обвинить в недонесении). Кроме того, его всегда могли заподозрить в даче показаний по сговору с родственниками изветчика или ответчика, а также за взятку. В таких случаях писали: «Сговаривает по засылке и скупу».
Короче, проблема точного, выверенного поведения на следствии для свидетеля оказывалась очень важной — цена каждого его слова была велика, прежде всего для него самого. Редко кто без потерь проходил это испытание. Пожалуй, лучше других выпутались из такого положения два свидетеля по делу Развозова и Большакова, в чем им способствовала… собака Напомню, что Василий Развозов донес на Григория Большакова в том, что последний назвал его «изменником, при свидетелях», а Большаков показал, что слово «изменник» он действительно произносил, но не в адрес Развозова, а так назвал сидевшую с ними на крыльце собаку, о которой он якобы «издеваючись говорил: “Вот, у собаки хозяев много, как ее хлебом кто покормит, тот ей и хозяин, а кто ей хлеба не дает, то она солжет и изменить может, и побежит к другим”, и вышеозначенный Развозов говорил ему Большакову: “Ддя чего ты, Большаков, это говоришь, не меня ль ты изменником так называешь?” и он, Большаков, сказал, что он собаку так называет, а не его, Развозова… и слался на (двоих. — Е.А.) свидетелей».
Выдумка с третьим бессловесным свидетелем — собакой оказалась необыкновенно удачной как для Большакова, так и для свидетелей. Вот запись показания свидетелей: «Таких слов как оной Большаков показал, они, свидетели, не слыхали, только-де как оной Большаков к ним вышел на крыльцо и в то время возле их была сабака, и оной-де Большаков говорил незнаемо что, а о той ли собаке — того имянно они не прислышали, токмо в тех разговорех прислышали, что оной Большаков молвил тако: “изменник”, а к чему оное слово оной Большаков молвил и из них кому, или к показанной собаке — того они, свидетели, не знают» (42-2, 110 об.).
Линия поведения свидетелей в этом деле оказалась для них самой безопасной, она удачно, с одной стороны, демонстрировала их осведомленность по существу «непристойного слова» и, с другой стороны, свидетельствовала об их непричастности к возможному «изменному делу». Показания свидетелей полны и спасительной для них неопределенности, и одновременно убедительной ясности в признании неопровержимых фактов. Полное отрицание свидетелями сказанного Большаковым неизбежно навлекало бы на них подозрение в неискренности — ведь в произнесении страшного слова «изменник» сам ответчик Большаков признался.
Обычно политический сыск с недоверием относился к тем свидетелям, которые говорили, что «предерзостных слов» не слышали или что их не расслышали, в момент их произнесения преступником дремали, размышляли, спали, были «пьяны до беспамятства» или отвлечены посторонним разговором и т. д.
Когда в 1732 г. стали допрашивать свидетелей-церковников по поводу «непристойной» тетради Родышевского, написанной против Феофана Прокоповича, то выяснилось, что почти все показания свидетелей «были уклончивы. Одни говорили, что видели тетради, а не брали их, другие брали, но не читали, либо прочитавши страницы две, жгли и бросали, иные слушали как читали другие, но не вникли в силу читанного» и т. д. (775, 338). Такие ответы не нравились следователям, и они стремились найти человека, который мог бы такие «увертки» опровергнуть. В случае с Развозовым сидевшие на крыльце свидетели сразу же признались, что слово «изменник» они слышали. При этом они ничем не рисковали, когда утверждали, что наверняка знать, к кому именно оно обращено, они не могут — ведь сам изветчик Развозов не был уверен до конца, что слово «изменник» относится к нему — иначе бы он не переспрашивал Большакова. И, наконец, свидетели могли без опасений для себя согласиться с версией Большакова о собаке. Опасаться же показаний против них этой бессловесной твари им не приходилось.