Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке — страница 96 из 176

(83, 48 об.).

Приписки «Совершенно безумен», «Явился в безумстве», «В уме поврежден» стоят против имен колодников в особом «Статейном списке» 1748 г. Он был составлен «из дел о присылаемых из разных судебных мест, и приводных в Тайную канцелярию разных людей, кои явились в умах повреждены, и для содержания ко исправлению их в уме, по силе именного указа, состоявшегося в 1735 г. сентября 6 дня, по определению Тайной канцелярии розосланы в разные монастыри» (83, 47 и далее).

Неправомочными в делах признавались лишь те из больных, которые находились в состоянии глубокого душевного расстройства, точнее — те сумасшедшие, чьих речей было невозможно понять, а их бессвязные показания нельзя было нанести на бумагу. Буйное поведение считалось верным свидетельством сумасшествия. Об одном из таких больных охрана сообщала; «Означеный Бармашов сошел с ума и часовые держать не могут и по вся ночь покоя не имеет, кричит и деретца». Безумным признали и солдата Ивана Малышева, который при аресте «выхватил нож и отрезал левую руку и кричат Слово и дело» (42-4, 206; 42-3, 28). После осмотра крестьянина Ананьина в 1792 г. было сказано: «По свидетельству разговоры [его] оказались без связи и умысла, что причтено к роду безумства» (344, 28).

Но и таких больных некоторое время держали под арестом, оживая, когда они немного «придут в ум» и смогут давать показания. В 1714 г. по делу Никиты Кирилова в Преображенский приказ взяли некоего Степана Зыбина, который оказался в таком «исступлении ума», что содержать его вместе с другими колодниками оказалось невозможно. Тогда его посадили в отдельное помещение, и, как следует из дела, Зыбин шесть дней безумствовал, а потом «стал быть в уме». После этого он был включен в общий сыскной процесс: давал показания, присутствовал на очных ставках, подписывал протоколы, висел на дыбе и т. д. (325-2, 94–99).

Если же буйство подследственного продолжалось и не было симуляцией (а за этим следили), то больного, находившегося «в исступлении ума», отправляли в монастырь «для содержания ко исправлению ума» (83, 48). При этом приписка в резолюции «До сроку» означала, что сумасшедшего посылали на какое-то время, до выздоровления, точнее — до прихода в то состояние, которое называлось «пришел в ум», «стал быть в настоящем уме». Монастырские власти обязывались тотчас сообщать куда надлежит об улучшении состояния больного. Позже, при Екатерине II и Павле I, в монастыри «для осмотра безумных» посылали чиновника Тайной экспедиции (344, 26). Методы экспертизы сумасшедших были самые примитивные. Во времена Анны Ивановны по просьбе Тайной канцелярии лекарь Христиан Эгидий освидетельствовал на предмет сумасшествия дьячка Афанасьева — лжепророка, говорившего «незнаемым языком». Доктор пришел к заключению: «При осмотре его помешательства ума у него никакого не признавается, понеже он всем корпусом здоров, к тому же и по разговорам ответствовал так, как надлежит быть в состоянии ума, и, ежели оное помешание ума у него бывает, то под лежит более рассмотреть при вседневном с ним обхождении». Ушаков этим заниматься не стал, он расценил заключение как признание полноценности дьячка и вздернул его на дыбу, на которой преступник признался в том, что пророчества свои выдумал. Его били кнутом и сослали в Сибирь (481, 487–488).

Приблизительны были методы, которыми определяли состояние здоровья колодника в монастыре. Иеромонах Троицкого Калязина монастыря в 1744 г. рапортовал о колоднике Василии Смагине: «По свидетельству их во время божественного пения явился в совершенном уме и сумасбродства ни-каково от него не имеется». Тайная канцелярия не поверила в скорое выздоровление колодника. В ней отлично знали, что навязанные монахам сумасшедшие были большой для них обузой, от которой монастыри спешили избавиться (700, 5–6).

Возвращенного в сыск больного вновь допрашивали и пытали по сказанным им ранее «непристойным словам», игнорируя то обстоятельство, что слова эти были произнесены как раз «в безумстве». В 1717 г. истопник Евтифей Никонов публично проклинал государя за то, что тот ввел немецкие сумки и башмаки. Приведенный в Преображенский приказ, он оказался в полном «иступлении»: вырывался из рук, «говорил сумасбродные слова», плевал на икону. Тогда его отправили в монастырь. Через месяц архимандрит сообщил Ромодановскому, что припадки сумасшествия у Никонова прекратились. Возвращенного в Преображенский приказ истопника допросили по заведенному на него делу о «непристойных словах», секли кнутом, а затем сослали в Сибирь «на вечное житье» с женой и детьми (89. 643).

В 1723 г. воронежец Иван Завесин, сказавший в пьянстве, что он «холоп государя своего Алексея Петровича», на следствии заявил, будто ничего из сказанного им не помнит, был во хмелю, и, кроме того, «случается, что болезнь находит, бываю я вне ума и что в то время делаю да говорю, того ничего не помню. Болезнь та со мной лет шесть». В подтверждение Завесин привел случай, происшедший с ним в 1718 г., когда он в церкви пролил на пол святую воду и надел на голову крышку от священного сосуда Факт этот подтвердился, но Завесина все же пытали, задавая ему традиционные вопросы: «С чего он такия слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?» (664, 28).

Словом, показания сумасшедших признавались политическим сыском как имеющие полную юридическую силу, и их использовали в «роспросах», на очных ставках и в пытках. Сыск не отказывался и от доносов сумасшедших, видя в них рядовых изветчиков. Княжна Прасковья Юсупова была пострижена и сослана в сибирский монастырь по доносам своей товарки Юленевой, о которой в приговоре сказано, что за донос на княжну она достойна прощения, но так как «она явилась в несостоятельном уме, то чтобы не проговорилась, велено отослать ее в один из девичьих монастырей», а как «выправится в уме», то ее постричь в монахини (322, 374).

В решении Тайной канцелярии 1722 г. о ссыльном работном человеке Иване Орешникове, который обвинялся «в богохулении и в непристойных словах против высокой чести Его ц.в.», сказано, что «он в Астрахани ж в застенке винился… велено того Орешникова в Астрахани свидетельствовать посторонними не безумен ли он, буде не безумен, то ево в вышепоказанных непристойных словах пытать трижды по чьему он научению [делал], и тех потому ж сыскав спрашивать и пытать же накрепко, а буде он, Орешников, то все учинил собою один и за то по розыску казнить ево смертью в Астрахани зжечь». Допросы и пытки показали, что Орешников сумасшедший и во время обострения болезни ругает окружающих и богохульствует. И все-таки, несмотря на психическую болезнь, его казнили. В приговоре о нем сказано: за богохульство «надлежало было тебя сжечь, но оной казни Его и.в. тебе чинить не указал для того, что ты временно не в твердом уме бываешь и многажды показывал за собою Его и.в. Слово и дело, а как придешь в память, то тех слов ничего не показывал, объявляя, что все говорил вне памяти. А вместо жжения тебя живого, государь всемилостивейше повелеть соизволил учинить тебе, Орешникову, смертную казнь — отсечь голову» (9–2, 39–40; 664, 86). В 1723 г. сослали в монастырь солдата Евстрата Черкасского, который в безумстве говорил о Петре I, Екатерине Алексеевне и шведском короле «непотребные, весьма поносительные слова». В приговоре о нем сказано: «Велено ево тамо содержать скована за крепким присмотром в работе до ево смерти неисходно. А ежели бы он Черкасский был несумасброден, то бы за вышеписанные ево непотребные слова надлежало ему учинить жестокую смертную казнь, однако оное отставлено для ево крайнего сумасбродства» (29, 66).

В 1736 г. о сумасшедшем Петре Кисельникове, выразившем в своем письме желание лицезреть государыню и целовать ей ручку, постановили: «Оного Кисельникова ис подлинной правды с какова подлинно умысла и намерения в поданном… письме он написал речи, також и протчее объявлено в том письме он написал, и в написании того письма с кем согласие он имел или от кого какое научение ему было, приведчи в застенок, роспрость с пристрастием». А уже после этого было записано, что он свистел и скакал по пыточной камере. Несмотря на очевидное сумасшествие Кисельникова, «за продерзости ево… и чтоб впредь более от него других продерзостей не происходило», велено было сослать с женой и детьми в Оренбург (61, 6–7). Как и в делах о «непристойных словах», судьба колодника-сумасшедшего во многом зависела от того, что он говорил, какими именно «непристойными словами» бредил. Если он объявлял себя царем или утверждал, что сожительствовал с императрицей, мылся с ней в бане, то наказание было суровое, если же он просто ругал государя по-матерному, то кара была мягче.

В упомянутом деле Смагина, которого монастырское начальство объявило здоровым, важна резолюция Тайной канцелярии: «И хотя бы и подлинно находился он в совершенном уме, но свободы дать ему из того монастыря невозможно, понеже оной Смагин по имеющемуся о нем… делу явился в важной вине, того ради, онаго Смагина содержать в помянутом монастыре по-прежнему, до смерти ево никуда неисходно». Словом, дело было не в сумасшествии как медицинском факте, а в том, чтобы изолировать человека, который явился «в непристойном уме». Именно так в 1737 г. в сыске была названа болезнь колодника Мирона Синельникова (705, 5–6, 2).

Даже в екатерининские времена, когда медицинская наука сделала заметные успехи в постижении тайн человека и государыня не побоялась привить себе и сыну оспу, «политический бред» сумасшедшего оценивался по-прежнему как государственное преступление. В 1762 г. в монастырь был сослан, как сумасшедший, поп-расстрига Александр Михайлов, который, «шатаясь по городу, произносил непристойные речи» (700, 17–18). В приговоре 1777 г. о заточении в Динамюнде отставного бригадира барона Федора Аша, который объявил, что он подданный «законного государя» И.И. Шувалова — сына Петра Великого, есть ключевое выражение для этого параграфа нашей главы: