— Давай, сынок, а то — совсем зажимает нас. Не хочется у Андрея денег просить.
— Конечно, ма. Я теперь буду работать. Легче станет. А там — и отец оправится.
— Дай-то Бог, дай-то Бог. А спорт как же, Вася?
— Перерыв.
Антонина подошла к Ваське, заканчивающему забрасывать в топку своего могучего организма последние куски яичницы с колбасой. Она погладила сына по голове.
Васька потёрся щекой о её руку, как это бывало с ним в раннем детстве.
— Ты подумал, прежде чем решать, сынок? — спросила Антонина.
— Всё в порядке, мама, — ответил ей взрослый её сын.
«Вот и дожила, — подумала Антонина. — Вот и этот стал взрослым».
Когда за Васькой закрылась дверь, Антонина зашла к матери, в её маленькую комнатку.
Мать лежала так спокойно, что Антонине сначала показалось, что она спит.
— Мама! Может, чаю тебе сделать? — спросила Антонина с порога.
Нет, не ответила мать. И Антонина встала на колени рядом с низеньким и ровным материным диванчиком.
— Мама… Пашка, иди сюда!
Пашка дома был. Он только проснулся. На долговязой его фигуре болтались только шорты. Фигура просунулась в дверь бабушкиной комнаты.
— Чего? Бабуля… — и он осёкся, и тоже понял всё, и опустился на пол рядом с матерью.
— Нет больше бабули твоей, — сказала Антонина. — И мамы моей больше нет…
Как же спокойно она лежала, баба Щура… Как спокойно…
Совершенно белые её волосы, лежащие на белой подушке, отливали лёгкой голубизной. И от этого казалось, что всё пространство вокруг её головы, светится неясным, голубоватым светом.
Экая великая художница — эта смерть! Конечно, жизнь — художница не менее великая. Но жизнь — она художница-реалистка. Это она прочертила на бабушкином лице глубокие морщины, заострила нос, скомкала подбородок. И всё это было так, всё это было правдой.
А вот смерть была — художницей-импрессионисткой. Великой импрессионисткой! Смерть уверенной рукой нарисовала на бабушкином лице именно то, что она обычно рисовала на лицах умерших. В данном случае картина её была прекрасной.
А рисовала она обычно — впечатление вечности. Впечатление вечности — от ушедшего туда человека. Если хотите — впечатление Бога о человеке, отходящем в полное Божье распоряжение.
И тот великий, непостижимый покой, то неуловимое величие, которое отпечаталось на иссохшем лице бабушки Шуры, были последним подарком для близких. Последней, исчезающей картиной великой художницы.
И дочь, и внук — и Антонина, и Павел — стояли рядом с низенькой кроватью бабушки, и не могли оторвать взгляда от её величественного и спокойного лица.
Через двадцать минут Пашка сидел на кухне и плакал. Рыдал. Как ребёнок, Пашка размазывал по щекам слёзы, и всхлипывал. Антонина достала из кухонного столика чистое хлопчатобумажное полотенце.
— Утрись.
Пашка зарылся лицом в полотенце. Антонина сначала бесцельно переставляла по столам кухонные предметы, потом, наконец, села за обеденный стол, напротив Пашки, и положила сжатые руки на край стола. Слёзы медленно текли по её щекам. Она их не утирала.
— Ма, ну как же так? — всхлипывал Пашка.
— Так. Мы же знали…
— Ну и что! — Пашкина зарёванная физиономия показалась из-за полотенца.
«Ну и усищи уже у него, — подумала Антонина. — Бриться пора».
— Все там будем, — сказала она. — А бабушка пожила хорошо. Ты же сам знаешь. Ты же с ней больше всех дружил.
— Да, — сказал Пашка, — дружил я с ней. И жила она хорошо, и умерла, как православная. Как настоящая православная.
И Пашка снова захлюпал носом, и снова уткнулся в своё полотенце.
— Дал бы Бог — и нам так умереть, — сказала Антонина и отвернулась к окну.
Взгляд её остановился в бездонной небесной синеве.
— Я перестану сейчас, ма, — сказал Пашка. — Я больше так плакать не буду. Это я так… при тебе…
— Я понимаю, — ответила ему Антонина. — Плачь, плачь, сынок… Царство ей Небесное, рабе Божией Александре.
— Царство Небесное… — Пашка прекрестился и тоже посмотрел в окно.
С уровня девятого этажа и Пашке было видно чистое, неправдоподобно синее небо, какое бывает только в летнюю, знойную пору.
«Как хорошо душе человеческой… к Богу идти… по такой синеве», — неожиданно подумал Пашка. Слёзы его подсохли. Ему показалось, что бабушка коснулась его волос своей невесомой рукой. Благословила его.
Да, благословила.
— Царство тебе Небесное, — ещё раз сказал Пашка.
Эпилог
Пашка открыл бабушкин файл через сорок дней после смерти бабушки. Он медленно проводил мышью по краю экрана, чтобы посмотреть, много ли успела бабушка напечатать.
Нет, не много. Пашка быстро дошёл до конца файла. Страниц двадцать. В основном стихи, и короткие комментарии к ним. В принципе, Пашка понимал, что торопиться ему не стоит.
Но он так же хорошо понимал, что ему предстоит изучить всё то, что было занесено бабушкой в этот файл. И не только в этот файл. Всё то, что оставалось в бабушкиных тетрадях, так же подлежало изучению.
Удивительно спокойно было на сердце у Пашки. Светло и спокойно.
Его глаза невольно остановились на последнем бабушкином стихотворении.
«Поев, внуку Павлу», — прочёл он:
«Мне», — подумал Пашка и приступи к чтению. Ему вдруг показалось, что он слышит живой голос бабушки.
Я расскажу тебе секрет:
Когда придёт зима,
Когда опустится рассвет
На тихие дома —
Ты сам войдёшь в свой старый дом,
По множеству причин.
Один — в имении своём,
И в тающей ночи.
Ты сядешь, с пледом на плечах,
Один, как перст. Один.
И ты решишь поставить чай,
И разожжёшь камин.
Ты снимешь с полки дневники,
Вез трепета руки.
И бросишь ты в камин листки,
И — чайник закипит…
Ты утром встанешь на заре.
Прозрачен, как родник.
А нынче — лето на дворе,
И ты — пиши дневник.
Пиши дневник,
пиши дневник…
А нынче — лето на дворе.
Пора писать дневник…
Да, это были бабушкины стихи.
«Это мне, — подумал Пашка, — это моя очередь пришла. Писать дневник. Бабушка, бабушка… Где ты? Там ли, где твои отец и мать? Там ли, где мой прадед?»
Там ли, там ли, в тех селениях горних, что уготовил Отец для всех детей Своих, любящих Его…
Место у реки
Почему так тяжело, так медленно движутся мысли? Странное ощущение. Странное какое чувство… Что это со мной? Боже, как всё медленно… как медленно…
Не только мысли еле движутся. Тело… Моё тело… Конечности мои — скованы, как будто скованы…
Даже не скованы, нет. По-другому как-то…
Как будто там, где шевелятся мысли — там центр. Там свет — тусклый, неясный. А по краям — плотные, вязкие, густые сумерки.
Ноги и руки увязают в этом плотном, тёмном тумане. Так же увязают и мысли.
Одна лишь мысль абсолютно ясна и находится в центре, там, на самом освещенном участке — Я.
ЭТО — я.
Это я — это нечто, способное осознавать — но медленно, Боже, как медленно! Нечто помнит, что способно на гораздо более высокие скорости, но не может включиться, не может функционировать…
Не память, а некий след, отсвет, отзвук памяти. Не мысль, а некая мысль мысли, разворот, ощущение, тень…
И снова граница, за которой всё это пропадает в плотном тумане.
Снова появляется Я.
Как же неудобно лежать! Что это под головой-то, а? Камень? Камень. Это большой, гладкий камень. Надо сесть.
У-у-у, как больно! Как больно! Голова! Голова. Надо её руками взять. Вот так. Прислониться к дереву… Да, это — дерево. Как медленно… Как больно и медленно… Темно… Как темно…
Снова появился свет, и снова тень мысли легла на ещё более тёмный, вязкий туман. Я — без сознания? Я был без сознания, а теперь я в начале сознания… Снова в начале сознания…
Так… Я есть, я жив… Уже полдела.
КТО Я? Туман…
Так… Голова разбита, на голове — рана. Вот, вот она. Кажется, рана глубокая. Но кровь уже запеклась. На рубашке — тоже кровь.
Тело болит… Так… Меня били? Наверно, били. И правильно делали.
Что? Правильно делали? А это откуда взялось, что правильно делали?
Надо сесть поудобнее. А может быть, надо встать?
Да, да. Надо встать и идти. А куда? Куда надо идти? Тьма.
КТО Я?
Туман… Туман… Туман, без света… Свет.
Шоссе. Оказывается, я вышел к шоссе. Машина. Ещё одна. Уже фары зажигают.
Как медленно, как медленно и больно… И как холодно! Как мне холодно, чёрт возьми! Зубы стучат, а в голове отдаётся. На мне брюки такие тонкие, и все в грязи. И рубашка, вся в грязи, и в кровище вся…
А в карманах что? Пусто в карманах…
На руке — след от ремешка часов, а на пальце — след от перстня. Да, от перстня — вот, кожа гораздо светлее.
Сняли… Чтобы никто тела не опознал…
Кажется, я даже слышал эти слова… Чтоб никто не опознал, да… Спиртом полили, хотели поджечь. Боже мой, какой туман…
КТО Я?
Надо голосовать… Надо ехать куда-нибудь, где тепло… Сейчас я вспомню, куда мне надо. Я вспомню, вспомню…
— Что, бомжара, налакался?
Грузовик завизжал тормозами, и видавшее виды лицо водителя показалось над опущенным стеклом.
— М-м-м…
— То-то, мычишь. Ладно, садись, доброшу до вокзала, а больше — не проси.
— М-м-м…
— Тебя, бедолагу, ещё и побили! Или сам навернулся?
— М-м-м…
— Ну, сиди, сиди. Тяжело, небось. Выхлоп-то от тебя — на версту.
И словоохотливый водитель замолчал, а потом стал насвистывать, как ни странно, из «битлов». Мишель, ма бель, та-та-та…
Я помню, что это песня «битлов»? Да, я помню… Какой-то кусок осветился, и снова туман.
КТО Я?
Я снова провалился в туман, опять полностью, опять без малейшего света.
КТО Я?
— Вылезай! Дальше мне в другую сторону. Вокзал — направо.
— Спасибо…
— То-то! Жрать надо меньше!
И водитель захлопнул дверь машины и дал по газам.